Но тут Жан принялся говорить прерывающимся от волнения голосом, каким обычно говорят люди, охваченные сильной радостью:
– Третьего дня я приехал в Лион и явился в канцелярию своего полка. Меня сейчас же освободили от военной службы. Я попросил, чтобы меня провели к Нуарэ. Он сообщил мне, что вы возвратились в Бельвю в январе месяце. С ним вместе мы и решили, что мне лучше всего будет вернуться сюда ночью. Я не хотел отправлять вам телеграммы или звонить по телефону – из-за мамы. Мне казалось, что малейшая неосторожность или оплошность может убить ее. Да, кроме того, я хотел избежать всякого шума, расспросов, газетных сообщений…
– Мы сделаем все возможное, чтобы избежать этого. Успокойтесь, милый Жан, не мучьте себя всякими сомнениями.
– Вы знаете, ведь я только в Страсбурге снова попал к своим! Со мной произошел совершенно необычайный случай, целое происшествие!.. Вообразите себе: меня выкрали, да, да, именно выкрали из германского госпиталя! Я почти ничего не видел, и они этим воспользовались. Мне совершенно неизвестно, куда они меня свезли. Я был прекрасно обставлен и пользовался хорошим уходом. Меня окружали какие-то неведомые врачи, которые, по-видимому, желали испробовать на мне новые способы лечения. Но они ни во что меня не посвящали и умалчивали о том, где я нахожусь, а я никуда не выходил… Наконец один из недовольных начальством служителей рассказал мне о нашей победе, о разоружении и оккупации Германии… В один прекрасный вечер я бежал вместе с ним. Мы провели в вагоне бесчисленное количество долгих часов, и он расстался со мной лишь у моста через Рейн. «Теперь выпутывайтесь дальше сами, – сказал он мне. – Вы – в Страсбурге, и здесь везде французские войска». Я представил о себе сведения, удостоверяющие мою личность… Вот и все! Не правда ли, это необычайно?
– Да, действительно необычайно! – заметил я.
Но, отвечая ему, я не думал о том, что говорю. Жан приоткрыл глаза, и я остолбенел от изумления. Ах, если бы вы только могли видеть эти глаза! Вообразите себе античную статую, которая вдруг ожила. Представьте себе прекрасную мраморную голову, приподнимающую свои веки, медленно скользящие по совершенно сплошному и ровному глазному яблоку, на котором нет ни малейшего намека на зрачок.
– Как же вас лечили? – спросил я.
– Вы хотите знать, как лечили мои глаза! – и он снова их быстро закрыл. – Как вам сказать? Должно быть, перевязками и промываниями. Я как-то плохо отдавал себе в этом отчет. Они мне ничего не объясняли… У меня создалось такое впечатление, что мой случай представлял для них совершенно исключительный интерес и что они держали меня с целью его изучить… Теперь я уже поправился и не представляю собой никакой ценности для науки.
– Вы поправились, мой милый Жан?
– Ну да, я хочу этим сказать, что я больше не нуждаюсь в лечении.
В его словах сквозило какое-то старательно скрываемое волнение, и раньше, чем наш разговор снова возобновился, но уже на другие темы, которых Жан упорно держался в течение всего вечера, между нами неожиданно воцарилось короткое молчание.
Мы болтали с ним до поздней ночи. У нас накопилась тысяча разных вещей, которыми нам хотелось поделиться друг с другом. Наконец я уговорил его пойти и лечь; но мы уже ни разу не коснулись вопроса о его слепоте или о том, что ему пришлось испытать с момента его исчезновения до возвращения в Бельвю.
Что касается меня, то мне с трудом удалось заснуть, и я затрудняюсь определить то сложное и странное состояние духа, в котором я находился. Я был – да простят мне это сравнение – чем-то вроде воплощенного вопросительного знака. Больше всего меня мучило воспоминание об этих ужасных глазах статуи, подобных которым я никогда еще не встречал за все время, которое посвятил изучению человеческих страданий и уродств.
2. ДВИЖЕНИЕ, ОТКРЫВШЕЕ МНЕ ТАЙНУ
На следующий день я спозаранку направился в комнату слепого. Его душил раздирающий кашель, но его я еще не нашел возможным касаться вопроса о состоянии здоровья.
Помочь ему одеться оказалось совсем нетрудной задачей, потому что, несмотря на слепоту, он обладал большой ловкостью. Молодость способна творить чудеса, и бедный мальчик, видимо, уже привык и приспособился к своему увечью.
Я спросил его, потерял ли он зрение непосредственно после своего ранения. Он ответил мне утвердительно и сказал, что ничего не видит уже в течение десяти месяцев.
– Вот вам синие очки, – сказал я. – Я думаю, что вам следует их надеть… ради вашей матери. Женщины так впечатлительны! Теперь еще очень рано, но я пройду к ней, как только это будет можно, и затем вернусь за вами. Но… ведь она будет расспрашивать меня, Жан, и мне бы хотелось быть в состоянии в нескольких словах сказать ей… Послушайте, мой дорогой, я не умею кривить душой. Будемте говорить прямо. Что с вами случилось? Чему вас подвергли?
– Я ведь уже рассказал вам это вчера вечером!
– Как, и это все? Никаких подробностей?.. Послушайте, Жан!
– Нет, ровно ничего больше.
И он продолжал уже повышенным тоном:
– Я хочу отдыха и одиночества. Я умоляю вас, не трогайте меня, не занимайтесь мной и не говорите обо мне! Я уже знаю, что меня ожидает! На меня будут смотреть как на какого-то вышедшего из могилы Лазаря… Ради бога, оставьте меня в покое!
Я всегда иду прямо к цели.
– Разрешите мне осмотреть ваши глаза, – попросил я его.
– Ну вот, мы и договорились! – воскликнул Жан нетерпеливо. – Опять то же самое! Вот уже четыре дня – с того самого момента, когда я ступил на территорию Франции – я только и имею дело с людьми, добивающимися каких-то необычайных сведений. Если бы вы только знали, каким допросам я уже подвергался со стороны военных врачей!
– Должно быть, вы правы со своей точки зрения. Но что же из всего этого вышло?
– Как будто они что-нибудь понимают! Они считают, что мне вставили какие-то временные аппараты, имеющие предварительное или подготовительное значение, и что я убежал от докторов перед окончательной операцией. Ну, хорошо, посмотрите сами! Посмотрите, если это может доставить вам удовольствие, но обещайте мне, что вы никогда больше не будете касаться этого вопроса. Я так устал от всего этого.
Он приподнял веки своих глаз, напоминающих глаза Гермеса, и я повернул его к свету.
– Но где же глаза, ваши собственные глаза? – спросил я взволнованно.
– Уничтожены. Извлечены. Они были сожжены газом взорвавшейся гранаты.
– Может быть, вы на минутку вынете эти предметы?
– Я не могу их вынуть! Они не вынимаются. Вы, врачи, все на один лад.
– Не вынимаются? И это вам не мешает?
– Не только не мешает, но я даже чувствую себя гораздо лучше и свободнее с тех пор, как мне вставили аппараты.
– Каким образом? Почему? Какое же они имеют значение?
– Да собственно они не имеют никакого определенного значения. Но они заполняют пустоту, которая мне была тягостна почти до боли. Простите мне это грубое сравнение, но, если хотите, они производят на меня впечатление хорошо пригнанного слепка или формы. И я категорически не желаю их удалять.
– Ваше упрямство может сыграть с вами плохую шутку, Жан! Позвольте мне вам сказать, что это у вас какая-то болезненная, предвзятая идея. Постороннее тело, которое непрерывно находится в глазной впадине… Послушайте, ведь это же совершенно недопустимо? У вас, несомненно, должно быть воспаление.
Однако при помощи лупы я убедился в том, что его веки были совершенно здоровы и свежи на вид; они равномерно подымались и опускались, увлажняя прозрачную и неподвижную поверхность белых с голубоватым отливом аппаратов. Невооруженному глазу аппараты эти казались сплошными, но при помощи сильного увеличительного стекла я различил на них вертикальные полоски. В общем они были похожи на клубки тончайших ниток, покрытых сверху слоем бесцветной эмали, по которой скользили веки. Предположение о том, что это были слепки, казалось вполне вероятным. Очень возможно, что эти глаза служили лишь для того, чтобы сохранить глазные впадины в их нормальном состоянии до тех пор, пока не вставлены какие-нибудь постоянные приспособления, что-нибудь вроде протезов или искусственных глаз самого последнего образца. Но почему же они не вынимаются? – вот что меня удивляло и даже… пугало.