– Бар! – говорил он. – В письменном столе… Средний ящик… Там завещание!.. Возьмите его!.. У мамы предрассудки… Она будет против… Вы знаете, против чего… Но завещание… категорическое… Я завещаю вам мои глаза… Я разрешаю вскрытие… Ах! Прозоп звонит у двери… Не давайте ему войти! Где мой револьвер?.. Фанни, вы слышите звонок?.. Это Прозоп!.. Он сжег больницу… Он не получит моих глаз… Как он звонит! Как он звонит!..
У него снова поднялся жар и начался бред. Из уст Жана лился безудержный поток слов, иногда непонятных, но в большинстве случаев открывающих его сокровенную тайну.
Его преследовали воспоминания о войне и главным образом – о пребывании в плену. Опасаясь того, что его разговоры могут возбудить любопытство и вызвать всякие пересуды, я устроил так, что с этого дня за ним ухаживали поочередно только мы с Фанни, тем более, что я преклонялся перед ее выносливостью и был бесконечно благодарен за умение молчать.
Состояние Жана резко ухудшилось. Он то бредил, то погружался в забытье. Иногда, в моменты просветления, он слабым голосом говорил с нами о нашей будущей супружеской жизни. Казалось, что это был единственный вопрос, который его интересовал…
Но на шестой день вечером, после того, как я сделал ему подкожное вспрыскивание, он вдруг спросил меня, указывая в угол комнаты:
– Что вы там спрятали?
– Там, наверху? Там ничего нет. Вам просто что-то показалось, Жан!
– Зачем вы меня обманываете? Скажите мне, Бар, что там такое?
Веки его широко раскрылись, обнажив его глаза, такие же, как глаза статуи. Он следил взглядом за движением своего видения. Оно, видимо, вскоре исчезло, потому что он перестал говорить о нем.
Я не придал этому случаю никакого значения, считая, что это была лишь галлюцинация. Тем не менее это явление стало так часто повторяться и производило такое потрясающее впечатление на больного, что я считаю необходимым остановиться на его описании.
Насколько я мог понять, первое видение явилось Жану Лебри в виде вращавшегося туманного диска, окрашенного в фиолетовый цвет. Этот диск проплыл через комнату и, пройдя сквозь потолок, исчез, затерявшись где-то в пространстве. Но затем умирающему с каждым днем стало являться все больше и больше таких дрожащих и кружащихся дисков, и он различал их теперь значительно отчетливее. Он вслух описывал самому себе их вид, не обращая внимания на меня и на Фанни. Теперь он видел уже не диски, а легкие, почти прозрачные шары, внутри которых что-то крутилось с бешеной быстротой. Сами они медленно плыли по комнате, то исчезая, то вновь появляясь, пройдя сквозь стены. Они передвигались по воздуху и с одинаковой легкостью проникали сквозь мебель, сквозь дома, сквозь землю. Иногда они прицеплялись к вещам или к живым существам или сцеплялись вместе, как гроздья, и Жан Лебри сравнивал их с нагромоздившимися друг на друга мыльными пузырями, внутри которых происходил какой-то таинственный водоворот или вихрь. Он стремился отогнать от себя эти пузыри, когда они приближались к нему. Но мог ли он их от себя отогнать? Глядя на то, как он старался вырвать их из своей груди, уверяя, что они его душат, приходилось усомниться в этом.
Однажды он сообщил мне, что один из этих шаров прицепился к моему мозгу, и я отчетливо помню, что в то время я мучился страшнейшей головной болью. Но, может быть, это было лишь совпадение?
Невольно напрашивался вопрос: был ли Жан Лебри все еще способен продолжать свои наблюдения? Следовало ли считать, что он видел в бреду несуществующие вещи, или можно было верить тому, что его все прогрессирующее в своем развитии, все утончавшееся шестое чувство достигло такой силы и совершенства, что давало ему возможность лицезреть образы, о существовании которых никто и не подозревал? До сих пор его глаза-электроскопы улавливали электромагнитный облик таких явлений, которые мы, обыкновенные люди, способны воспринимать при помощи своих пяти чувств. Но для него этот облик постепенно становился все более точным, все более полным. Кто может поручиться за то, что, привыкнув к изобретенным Прозопом аппаратам, Жан Лебри не пошел еще дальше вперед и не стал способен различать таинственный мир, населенный существами, образованными из одного только электричества и состоявшими из таких неуловимых флюидов, что они уже не влияют на самые чувствительные наши электроскопы? Неужели он, будучи еще живым человеком, видел незримые существа, про которые мы можем сказать только то, что они нас, несомненно, окружают? Не живут ли эти существа за счет человечества, в то время как человечество даже и не догадывается об этом? Не им ли мы иногда обязаны болезнью, слабоумием, смертью?.. Лично я не берусь разрешить этот вопрос, потому что мне так и не удалось установить, в какие моменты Жан Лебри бредил и когда говорил сознательно.
Он скончался 22 октября, на рассвете, не приходя в сознание уже целые сутки. Фанни горько оплакивала его смерть.
Когда Жан Лебри потерял сознание, мне стало ясно, что смерть приближается к нему быстрыми шагами. И, воспользовавшись минутной передышкой, я поспешил открыть его письменный стол.
Против моего ожидания, средний ящик был совершенно пуст. Я стал искать в других ящиках стола, но не нашел в них ничего похожего на завещание моего друга. Я тщательно обшарил весь стол и вытащил все ящики, чтобы иметь возможность осмотреть дно и внутренние стенки. Внезапно я почувствовал, что на висках у меня выступил холодный пот… Я не нашел ничего ни за столом, ни под ним. Нигде ничего не было.
Одно из двух: либо завещание было похищено, либо Жан Лебри в бреду принял за совершившийся факт то, что он еще только, быть может, собирался сделать. Но похищение казалось мне более вероятным. Когда Жан решил изложить на бумаге свою последнюю волю? Несомненно, еще до последнего своего припадка, который оказался для него смертельным и который произошел почти непосредственно после пожара в больнице. Значит, вне всякого сомнения, завещание было им написано до пожара в тот период, когда мы еще не были начеку. Тогда же, по всей вероятности, было совершено и само похищение.
Как бы там ни было, благодаря этой ловкой краже я рисковал лишиться возможности получить бесценные сведения. При одной мысли о том, что мне придется обратиться к мадам Лебри, чтобы убедить ее согласиться на вскрытие, я терял всякую надежду.
Легко представить, с каким тяжелым чувством я коснулся почерневших век моего друга Жана, чтобы в последний раз закрыть его искусственные глаза.
Вместе с тем я не имел права колебаться. Моим священным долгом было во что бы то ни стало добиваться разрешения свободно распоряжаться его останками. Но местные власти, наверное, только бы посмеялись надо мной, если бы я обратился к ним за таким разрешением. От кого же я мог рассчитывать получить это право, как не от мадам Лебри?
Я обратился к ней с этой просьбой, но она мне, конечно, отказала. Это шло вразрез с ее религиозными убеждениями, с ее принципами и с тем, что она называла «здравым смыслом». Ее искреннее горе уступило место не менее искреннему негодованию. Несмотря на все мои старания, она высказала и мадам Фонтан и Фанни, и даже Цезарине свое возмущение по поводу того, что я имел «смелость» обратиться к ней с такой «кощунственной» просьбой. Напрасно говорил я ей, что хочу это сделать лишь ради блага науки, ради блага всего человечества. Тщетно я упоминал о том, что Жан страдал совершенно особым видом слепоты, от выяснения которого зависела чуть ли не вся дальнейшая судьба человечества (казалось бы, достаточно веский довод!) – и, наконец, то Жан сам в своем ненайденном завещании…
Мадам Лебри пожала плечами. Завещание, написанное слепым! Это значит – зайти чересчур далеко в своем «стремлении удовлетворить нездоровое любопытство».
Мадам Фонтан и Цезарина были того же мнения. Фанни молчала, но ее очаровательное лицо, утомленное от бессонных ночей и побледневшее от горя, казалось, говорило мне, что лучше всего прекратить этот разговор.
– Пусть будет по-вашему! – сказал я мадам Лебри.
Между нами снова воцарился мир.