Выбрать главу

— Поздно, — крикнула я в невыразимом горе, — мы опоздали.

Но Лютый Волк одним взглядом зажал мне рот. Он тихо поднял ружье… прицелился… прошла секунда, одна только секунда, которая показалась мне вечностью… и… выстрелил… Вы сами были свидетелями, с какой изумительной точностью он направил пулю. Она пробила веревку, на которой ты висел, наш дорогой, всеми любимый атаман. Затем Лютый Волк подал знак, и все индейцы набросились со всех сторон на пораженных удивлением и неожиданностью жителей Лораберга, — закончила Аделина Барберини свой рассказ. — А теперь, друзья мои, — добавила она, — станем же под этот дуб. Я условилась с предводителем индейцев, что они не тронут никого, стоящего вместе со мной под этим деревом.

Лейхтвейс, глубоко взволнованный, протянул руку Аделине Барберини.

— О, Барберини, — проговорил он, — я никогда не забуду и не в состоянии буду забыть услугу, которую ты мне оказала сегодня. Ты не только спас мне жизнь — она находится в руках Господних, и это Он направил пулю индейца, пробившую веревку, на которой я уже висел, нет, не одной только жизнью я обязан тебе, я обязан тебе гораздо большим. Ты помог мне отомстить этим неблагодарным людям в Лораберге, отомстить такою местью, о которой я сам не смел мечтать, местью скорой и неотвратимой. Вот смотрите, мои друзья, сегодня Лораберг перестанет существовать, но вместе с ним погибнут и те жалкие подлецы, которые втерлись в наш родной, дорогой нам поселок. Пусть все наши труды погибли, пускай пропало все — мы создадим себе новый Лораберг, который на этот раз будет принадлежать уже нам — только нам одним.

— Мы готовы работать в поте лица, атаман! — воскликнул Зигрист, обнимая Елизавету и сияя счастьем и радостью по поводу спасения дорогого друга. — И я уверен, Генрих Антон Лейхтвейс, что все думают так же; все, кто обожает тебя: приказывай — и мы снова пойдем рубить деревья девственного леса, снова сделаемся плотниками, столярами, кузнецами; пройдет немного времени — и наш поселок снова станет жемчужиной этой тихой долины.

Лицо Лейхтвейса омрачилось, взор его устремился туда, где виднелось пылающее зарево пожара, где все еще происходили кровопролитие и резня.

— Мы будем строить на крови, товарищи, — сказал он. — Наши дома будут стоять на могилах. Вот смотрите, апачи, кажется, поклялись не оставить в живых ни одной души.

— О, Боже! — воскликнула Лора. — Эти краснокожие дьяволы не щадят даже беззащитных женщин и невинных младенцев. Не взяться ли за оружие, чтобы остановить эту ужасную резню?

— Они ничего лучшего не заслужили, — глухо произнес разбойник, — мне жаль невинных жертв, но пусть не останется в живых ни один из тех, кто был виновником гибели нашего Лораберга.

— А я спрашиваю тебя, как спрашивал Авраам Господа, — сказала Лора, — неужели ты хочешь погубить и праведных вместе с грешниками? Быть может, в городе найдется пять-десять праведников, неужели ты погубишь их и не простишь из-за них всем остальным?

Лейхтвейс, казалось, переживал сильную внутреннюю борьбу. Его благородное сердце страдало при мысли, что погибали беспомощные женщины и девушки, а он не делал ничего для того, чтобы спасти их.

— Оружие с нами, товарищи? — спросил он, как бы повинуясь внезапному решению.

— Наши ружья здесь, — сказал Зигрист, — негодяи побросали их в кучу в том месте, где нас стерегли.

— Вперед же, товарищи! — воскликнул Лейхтвейс. — Вооружайтесь.

Но еще прежде, нежели разбойники успели добежать до того места, где лежали ружья, Барберини бросился к ним и, грозно подняв обе руки, остановил их:

— Назад! — воскликнула переодетая красавица. — Ради Бога, не дотрагивайтесь до оружия. А ты, Генрих Антон Лейхтвейс, разве ты хочешь сделать меня клятвопреступником, хочешь заставить меня со стыдом опустить глаза перед Лютым Волком, потому что я не сдержала данного ему слова?

— Какого слова? — дрожащим голосом спросил Лейхтвейс.

— Когда Лютый Волк согласился поспешить к тебе на помощь, он заставил меня поклясться в том, что ни ты, ни твои товарищи, ни вообще кто-либо из нас не вмешаются в битву с обитателями Лораберга, а в противном случае грозил мне ужасною местью. Но и помимо этой клятвы, которая для меня священна и за нарушение которой он, наверное, наказал бы меня смертью, что можешь ты сделать с этой кучкой людей против тысячи индейцев, которые окружают нас со всех сторон: ты не спасешь никого, Генрих Антон Лейхтвейс, ты только напрасно принесешь в жертву и себя и своих друзей.

— Барберини прав, — сказал Лейхтвейс. — Мы не сможем остановить кровопролития. Не остановить нам колесницы смерти, которая едет по долине, собирая ужасную жатву. Останемтесь здесь, под этим дубом, товарищи, и подождем рассвета — с восходом солнца индейцы уйдут, а мы… мы пойдем тогда и поищем, не удастся ли нам найти раненого, которого еще можно будет спасти.

В скорбном раздумье разбойник, окруженный женою и товарищами, прислонился к стволу могучего старого дуба, а кругом происходили в это время убийства, жестокости, раздавались крики о помощи, выстрелы, предсмертные стоны, стук лошадиных копыт и треск обрушивающихся зданий, и все вместе сливалось в какой-то адский хаос. Но мало-помалу все затихло. Лишь доносились ликования индейцев, опьяненных успехом и видом теплой крови. На ярком фоне зарева вырисовывались стройные фигуры апачей, перебегавших от трупа к трупу, чтобы собрать трофеи победы. Они срезали у погибших скальпы и тут же подвешивали их себе к поясу.

Лора спрятала лицо на груди Лейхтвейса, чтобы не видеть этой ужасной картины; Елизавета тоже закрыла глаза рукою и дрожала всем телом. Вдруг к стоявшей под дубом группе подъехал небольшой отряд индейцев. Их было человек сорок. Сидя на своих маленьких крепких лошадках, они одною рукой высоко поднимали над головой томагавки, а другой держали наготове ружья. В то время индейцы, к несчастью, уже успели познакомиться с огнестрельным оружием и со свойственными им боевыми способностями вскоре научились владеть им не хуже или, вернее, даже лучше европейцев.

Никогда краснокожие не оказали бы белым переселенцам такого ожесточенного сопротивления, если бы не умели владеть их же изобретением — порохом и пулей. Не будь этого, они уже сто пятьдесят лет тому назад перешли бы в то состояние, в котором они находятся сейчас, мирно жили бы на отведенных им местах и занимались бы земледелием, скотоводством, охотой и рыбной ловлей там, где когда-то вели кровопролитные войны. Но жадность европейцев была причиною того, что еще более сотни лет пришлось вести отчаянную, ожесточенную борьбу, что победа мира и культуры была задержана надолго. Мы сказали — «жадность», но вернее было бы сказать — гнусная страсть к наживе, безумное желание овладеть всеми теми сокровищами, которыми обладал индеец и которые он, не умея их ценить, всегда с готовностью отдавал за то, что казалось ему несравненно заманчивее золота и алмазов.

Европейцы сами привозили индейцам порох, пули и водку. Огненной воды! Огненной воды! Порох и пули сделались роковыми для самих же белых; водка погубила краснокожего — отняла у него здоровье, рассудок, отняла все те физические и духовные силы, которые раньше отличали этих вольных сынов прерии. За ружье, за горсть пороху и пуль индеец охотно отдавал целый мешочек золотого песка, за бутылку водки продавал шкуры самых ценных пушных зверей, за щепотку табака нагружал суда белых купцов ценными деревьями своих девственных лесов. Но эта торговля если и обогащала отдельных предпринимателей, для общего дела переселения оказалась роковой.