— Разними руки, — крикнул Лейхтвейс, — я не буду тебя долго мучить. Да будет милостив к тебе Господь, Аделина Барберини. — Лейхтвейс быстро поднял свою двустволку, приложился щекой к дулу ружья и прицелился в левую грудь приговоренной, в цветущую грудь, где было сердце Аделины.
— Эта кровь, — воскликнул Лейхтвейс, — не падет на мою голову, милосердный Отец мой Небесный! Я выполняю поручение другого, который много выстрадал от этой женщины и которому я обязан глубокой благодарностью.
В это мгновение сквозь осеннюю листву ярко заблестело солнце над местом казни. Солнце упало на эту группу людей, словно хотело в последний раз поцеловать лицо Аделины.
— Скорей! — крикнула демоническая женщина. — Кончай скорей, Лейхтвейс. Говорят, что ты лучший стрелок на Рейне. Докажи это.
Но ружье дрожало в руках разбойника, всегда до тех пор уверенно выпускавшее смертельную пулю.
— Все кружится перед моими глазами! — воскликнул разбойник. — О, Боже, никогда еще не дрожала моя рука. И теперь, когда я могу ускорить страдания этой несчастной, я точно в первый раз в жизни держу ружье.
Горькая улыбка пробежала по губам Аделины.
— Ты чувствуешь, что принужден убить «несчастную», — сказала она. — Будь силен, Генрих Антон Лейхтвейс, думай, что в эту минуту ты истребляешь дикого, хищного зверя, потому что ведь я, как говорил Андреас Зонненкамп, была такова.
— Да будет же так! — крикнул Лейхтвейс, делая несколько шагов вперед. — Господь да будет милостив к тебе, несчастная…
Два выстрела раздались один за другим.
Из груди Лейхтвейса вырвался безумный крик. Ружье выпало у него из рук, и он зашатался. Рорбек и Зигрист бросились, чтобы поддержать его. Сероватый дым на мгновение окружил дерево, у которого стояла приговоренная, но когда свежий утренний воздух рассеял его, тогда безумный, раздирающий душу крик вырвался у Лейхтвейса. Протянув дрожащую руку, он указал на вековой бук.
У ствола стояла Аделина — смертельно-бледная, но спокойная, целая и невредимая. Первый раз в своей жизни Генрих Антон Лейхтвейс промахнулся.
Его пули на расстоянии семи шагов, до смешного коротком расстоянии, не попали в цель; они засели в стволе дерева, пролетев над головой приговоренной. Они не коснулись Аделины Барберини.
Глава 114
МОЛОДОСТЬ АДЕЛИНЫ БАРБЕРИНИ
С широко открытыми глазами, в которых светились изумление и ужас, подошел Лейхтвейс к женщине, стоявшей с улыбкой на лице у ствола бука. Он не хотел верить своим глазам. Он, никогда не дававший промаху, на этот раз промахнулся. В первый раз дрогнула его рука, и ему казалось, что он грезит. Но медленно подошла к нему Аделина, и когда он увидел ее живую, так близко от себя, что стоило протянуть руку, чтобы коснуться ее руки, он должен был поверить.
— Генрих Антон Лейхтвейс, — обратилась к нему прекрасная женщина, полным достоинства голосом. — По-видимому, мы с тобой приносим несчастье друг другу. Некогда, в решительную минуту моей жизни, ты отнял у меня письмо, за обладание которым я отдала бы миллион. Это был мой промах. Но теперь ты сделал его. Твоя слава не помогла тебе. Когда дело коснулось меня — ты промахнулся. Теперь решай, как поступить. Помни, что Андреас Зонненкамп взял с тебя слово убить меня. Помни свою клятву и продолжай начатое. Если твое ружье изменило тебе, быть может, кинжал окажет лучшую услугу. Смотри — вот моя грудь, я не вздрогну. Порази меня своим кинжалом прямо в сердце — твое дело будет верней.
С глухим проклятием выхватил Лейхтвейс кинжал из-за пояса, чтобы всадить его в белую лебединую грудь женщины. Но в следующее мгновение он далеко отбросил от себя кинжал.
— Нет, я не могу убить тебя! — воскликнул он. — Верно, Господь охраняет того, кого не задевает пуля разбойника Лейхтвейса, значит, тот и не должен умереть. Между тобой и моим кровавым поручением лежит какая-то страшная тайна, тайна, которую ты не хотела открыть Зонненкампу. Тайна, которая должна осветить всю твою отвратительную жизнь и которая говорит о твоей невиновности. Ты молчала перед человеком, приговорившим тебя к смерти. Ты не хотела открыть ему тайны твоей жизни. Быть может, упрямство сковало твои уста. Я же молю тебя, позволь заглянуть в твое прошлое. Скажи мне, отчего тогда ты, счастливая, всеми уважаемая женщина, молодая мать, отчего тогда ты исчезла? Доверься мне, и, клянусь, твоя тайна будет храниться в груди моей, как в могиле.
Аделина медлила. В душе ее происходила борьба. Мрачно смотрела она на осенний мох леса. Грудь ее тяжело вздымалась и опускалась, и глубокие вздохи говорили о ее волнении. Вдруг она подняла голову. Дикая решимость сквозила в чертах ее лица. Повелительно протянула она руку по направлению к остальным разбойникам и обратилась к Лейхтвейсу:
— Отошли их. Только ты можешь слышать то, что я скажу тебе.
Лейхтвейс обернулся и сделал знак товарищам. Тотчас же ушли они в глубину леса.
Лейхтвейс и Аделина остались вдвоем в лесу, на том самом месте, которое должно было быть ареной жестокой казни. В нескольких шагах от них была свежевырытая могила, приготовленная для Аделины.
Из двух отверстий красного бука, пробитых пулями Лейхтвейса, первыми в его жизни, не попавшими в цель, сочился сок.
— Подними свою руку! — воскликнула Аделина, и в это мгновение это была не кающаяся женщина, сломившаяся под тяжестью удара, это была прежняя гордая, уверенная в своей демонической красоте Аделина Барберини.
— Подними руку, Генрих Антон Лейхтвейс, и поклянись мне, что никогда не сорвется с твоих губ ни одного слова из того, что я открою тебе. Ты будешь хранить эту тайну, пока я сама не разрешу тебе говорить.
— Клянусь своей честью, — просто сказал Лейхтвейс.
Медленно отвернулась от него прекрасная черноволосая женщина и села на краю могилы — своей могилы. Натянув на грудь свое разорванное платье, она сделала знак Лейхтвейсу сесть рядом с ней. Он сел. Нервы его были возбуждены. С лихорадочным нетерпением ждал он рассказа Аделины.
Молча опустила она голову на грудь. Казалось, воспоминания вереницей проносились в ее голове, неутомимые, лихорадочные воспоминания, воспоминания далекого времени, воспоминания, которые из глубины забвения извлекли страшную тайну. Она сложила руки на коленях и, точно грезя, смотрела своими огромными темными глазами в пространство. Ее взгляд, минуя деревья и кусты, терялся в широкой дали. И она начала, сначала тихо, точно говоря сама с собой, затем все громче и уверенней. Не щадя ни себя, ни других, подняла она вуаль над тайной ее былой, мятежной жизни.
— Меня называют итальянкой, но на самом деле я родилась в Барселоне. Я сама увидела прекрасную Италию только много лет спустя. Вскоре после моего рождения мои родители переехали в Париж. Мой отец был большой музыкант, гениальный артист. Он не только мастерски играл на скрипке и своими концертами восхищал публику, но был известен своими композициями и обеспечил себе имя в истории музыки. Но мой отец совершил один очень неосторожный поступок. Надо сказать, что в обыкновенной жизни отец мой был настоящим ребенком. Из самых простых положений он не умел выйти без вреда и ущерба для себя. Когда ему было приблизительно лет двадцать пять, он проводил однажды лето в окрестностях Рима. Ему хотелось отдохнуть после бурной зимы и в одиночестве написать музыку для большой оперы. Его денежные средства были в то время довольно плохи, и потому он нанял в одном из домов маленькую комнатку. В садике хозяина дома сидел он с утра до вечера, глядя на яркое солнце, любовался душистыми цветами и писал свои ноты. Подле того места, где он обычно сидел, часто мелькала в листве красивая, здоровая девушка, настоящая итальянка. С черными волосами, золотистой кожей и большими темными глазами. Это была молоденькая служанка. Ее звали кремонкой, потому что она была родом из Кремоны. Она смотрела на моего отца и часто изумленно качала головой. Ей было непонятно, какое значение могли иметь странные, кривые значки с маленькими и большими головками, которые прилежный молодой человек не переставал набрасывать на бумагу, испещренную линейками.
Однажды маэстро застал ее в то время, когда она рассматривала его работу. И так как молодая девушка ему давно уже нравилась, он подозвал ее, принялся объяснять ей значения нот и спел ей, — о, только благодаря легко воспламеняющейся артистической натуре — некоторые пассажи своей композиции. Кремонка, правду говоря, мало понимала в музыке. Неверно, когда говорят, что итальянский народ окружен своей собственной поэзией. Итальянские крестьяне, как и все прочие, гораздо больше интересуются гоготаньем гусей, криком петухов и хрюканьем свиней, чем музыкой. Но когда кремонка услышала от моего отца, что этими на вид никчемными нотами можно заработать много денег, когда несколько раз она увидела денежные письма, полученные им из Рима от разных меценатов и издателей, тогда прекрасная Юлия, так звали служанку, открыла в себе сильное влечение к музыке и большой голос. Она действительно недурно пела, и моему отцу доставляло удовольствие развивать ее голос.