а себя труд перенести на бумагу выбранные ими типы, увеличив их по старому доброму методу клеточек до задуманного размера, который куклам предстояло обрести после обжига, – примерно в полторы ладони, не своей, разумеется, ладони, кукольной и крохотной, а отцовой. Вслед за тем предстояла операция раскрашивания, операция сложная не столько из-за непомерной взыскательности при исполнении, но из-за того, что надо выбирать и правильно сочетать цвета, неизвестно, подходящие ли к этим фигуркам или же нет, поскольку энциклопедии, проиллюстрированные в соответствии с техникой своего времени гравюрами, весьма внимательными даже к самым мелким деталям, но лишенными каких бы то ни было хроматических эффектов, кроме сочетания разных оттенков серого, который получается при наложении черных штрихов на неизменно белый фон. Меньше всего хлопот, конечно, было с сестрой милосердия. Белая косынка, белая блузка, белая юбка, белые туфли, все белое-белое-белое, безупречной белизны, какая пристала бы ангелу милосердия и доброты, спустившемуся с небес во исцеление скорбей и облегчение тягот, чем и будет заниматься неустанно до тех пор, пока рано или поздно не призовет к себе другого, но так же точно одетого ангела, который займется его собственными скорбями и тяготами. Не представит особых трудностей и фигурка эскимоса, чьи меховые одежки можно будет передать бежевато-бурым цветом с вкраплениями белого, чтобы напоминали вывернутую наизнанку медвежью шкуру, и гораздо важнее сделать эскимосу лицо эскимоса, ибо эскимосом явился он в этот мир. А вот с шутом-клоуном возникают немалые сложности по причине того, что это так называемый рыжий клоун. Будь он не рыжим клоуном, а белым, то любая яркая краска, сдобренная там и тут разноцветными блестками на его остроконечной шапке, на рубахе и на штанах, моментально бы эти сложности устранила. Но клоун этот рыж, рыжей некуда, облачен в тряпье без вкуса и вида, какое может быть и мужским платьем, и женским, – куртку по колено, широченные штаны до икр, воротник, который был бы впору не одной шее, а трем, да еще повязанный бантом, больше напоминающим вентилятор, рубаху, которая только в бреду привидится, башмаки, похожие на корабли. Все это может быть расписано пестро, потому что, если речь о рыжем клоуне, никто не станет терять время и проверять, соответствуют ли цвета на этой глиняной поделке тем, какие паяц носил в действительности, даже когда не паясничал. Скверно тут другое – по здравом размышлении становится очевидно, что слепить клоуна ничуть не проще, чем мушкетера и охотника, породивших столько обоснованных сомнений. Зато перейти от него к шуту будет не то же ли самое, что от похожего – к одинаковому, от подобного – к точно такому же, от смахивающего на – к неотличимому от. Чуть иначе положить краски – и цвета одного пригодятся другому, а два-три изменения в одежде мгновенно превратят клоуна в шута, а шута – в клоуна. Если опять же всмотреться позорче, можно увидеть, что эти фигуры как по одежде, так и по предназначению своему почти повторяют друг друга, и единственное различие меж ними с социальной точки зрения – в том лишь, что клоуны не бывают в королевском дворце. Впрочем, ни мандарин в шелках, ни ассириец в багрянице не потребуют чрезвычайных усилий, и от двух движений кисточкой лицо эскимоса станет лицом китайца, а пышная волнистость ассирийской бороды облегчит работу над нижней частью его лица. Марта сделала три серии рисунков, из коих первая была точной копией оригиналов, вторая облегчена за счет всяких второстепенных деталей, а третья и вовсе от них очищена. Таким образом будет упрощена задача лицу, которое в Центре решит судьбу проекта, и в том случае, если его одобрят, будут, можно надеяться, заранее нейтрализованы нарекания, что, мол, глиняные изделия слишком сильно отличаются от рисунков. Покуда Марта не приступила к третьей серии, Сиприано Алгор всего лишь следил, как подвигается дело, сокрушаясь, что не может помочь, а еще больше – оттого, что всякое вмешательство в процесс с его стороны только замедлит и затруднит его. Но когда Марта положила перед собой лист бумаги, собираясь приступить к последней серии иллюстраций, отец поспешно собрал первые эскизы и вышел в гончарню. Дочь успела еще сказать ему вслед: Не злитесь, если первая толком не получится. Час за часом, весь остаток дня и часть следующего, покуда не пришло время отправляться за Марсалом Гашо, гончар делал и переделывал фигурки, изображающие сестер милосердия и мандаринов, шутов и ассирийцев, эскимосов и шутов, почти неразличимые в первых попытках и пробах, но обретавших образ и облик по мере того, как пальцы начали на собственный страх и риск и в соответствии с собственными законами толковать указания, поступавшие к ним из головы. На самом деле мало кто знает, что в каждом пальце имеется свой собственный мозг, размещенный где-то между основной, средней и ногтевой фалангами. А тот орган, который мы называем мозгом и с которым мы приходим на этот свет, и который носим в черепной коробке, и который несет нас, чтобы несли его, так вот, этот мозг не может породить ничего, кроме смутных, расплывчатых, очень общих и довольно, прямо скажем, однообразных намерений, а уж вокруг них что-то должны делать пальцы и руки. И если, например, головному мозгу вздумается написать картину или сонату, изваять скульптуру или сочинить рассказ или слепить глиняную фигурку, он лишь выражает пожелание, а потом ждет, что дальше будет. И оттого, что мозг отдает приказы рукам и пальцам, он верит – или притворяется, что верит, – будто этого довольно, чтобы работа после скольких-то операций, выполняемых оконечностями конечностей, была сделана. Заметим, кстати, что при рождении человека пальцы у него еще лишены мозга, он формируется постепенно, со временем и с помощью глаз. Помощь эта очень важна, как и содействие всего, что видно через их посредство. По этой причине лучше всего у пальцев получается как раз обнаруживать скрытое. И всему, что мозг усваивает как нечто внушенное, как магическое или сверхъестественное, какой бы смысл ни влагали мы в эти понятия, обучили его пальцы и их маленькие мозги. Для того чтобы головной мозг узнал, что такое камень, пальцы сперва должны были его ощупать, ощутить его шероховатость, плотность и весомость – и пораниться им. Лишь много времени спустя понял мозг, что этот обломок скалы можно превратить в нечто, именуемое «нож», и в нечто, называемое «идол». Головной мозг постоянно отстает от рук, и даже когда нам кажется, что обгоняет их, все равно – именно пальцы должны объяснять ему итог тактильных исследований, дать представление о том, как вздрагивает эпидермис, соприкасаясь с глиной, как остер разрывающий ткани резец, как жгуч укус кислоты, как нежен трепет бумажного листа, познать орографию поверхностей, фактуру тканей, алфавит рельефа. И красок. Истина требует признать, что мозг различает цвета гораздо хуже, чем принято думать. Да, конечно, он более или менее ясно видит все, что показывают ему глаза, но, когда настает время осмыслить увиденное, чаще всего страдает от того, что мы можем назвать потерей ориентации. Благодаря бессознательной уверенности, наконец приобретенной в ходе эволюции, он без запинки определит предъявленные ему цвета, как основные, так и дополнительные, однако тотчас растеряется, смешается и засомневается, когда начнет подыскивать слова, способные служить этикеткой или пояснительной надписью на чем-то невыразимом, несказанном, еще вовсе пока не существующем, которое так охотно, с чувством сообщничества и порой самим себе не веря, творят его руки и пальцы и которое, быть может, так никогда и не получит свое настоящее имя. А может быть, оно уже есть у него, но знают об этом только руки, создающие краску так, словно разделяют на составные элементы музыкальную ноту, знают, потому что окрасились в ее цвет и хранят пятнышко в самой подкожной глубине, потому что только этим незримым умением пальцев удается иной раз покрасить бесконечное полотно снов. Доверясь тому, что, как им кажется, видят глаза, головной мозг утверждает, что в соответствии с чередованием света и тени, ветра и штиля, влажности и суши прибрежный песок становится белым, или золотистым, или пепельным, или лиловатым, или каким-то средним меж тем и этим, но потом приходят пальцы и, двигаясь, как жнецы на поле, поднимают с земли все цвета, сколько ни есть их на свете. Казавшееся единственным становится множеством, а множество – еще множественней. Столь же истинно, что в возбужденном мерцании одного-единственного оттенка или в его музыкальных модуляциях присутствуют и живут все остальные – и оттенки цвета, уже имеющие собственное имя, и те, что еще только ждут его, точно так же, как поверхность, кажущаяся гладкой, может скрывать – скрывать и одновременно являть – следы всего, что происходило в истории человечества. Археология исследует не материалы, а людей. Глина прячет и открывает движение бытия во времени и в пространствах, показывая следы, оставленные пальцами, и царапины – ногтями, пепел и головешки – прогоревшими и погасшими кострами, глаза свои и чужие, пути, которым вечно суждено расходиться надвое, удаляться друг от друга и теряться вдали. Эта песчинка, возникающая на поверхности, – п