Озябший, едва различая в ненастной мгле очертание знакомой поляны, Сева пустился почти наугад к домику Веденея. Каждый шаг впотьмах казался шагом в пропасть. Ветер теперь выл и метался неистово, едва не валил с ног. Грохотало. Молнии резали глаза. Вдобавок хлынул косой, хлесткий дождь.
Когда изможденный Авдотьев добрался до избушки лесника, в бешеном реве грозы он различил новые звуки — и обмер: распахнутая дверь дома болталась и хлопала на ветру, заунывно скрежетали ржавые петли.
Придерживая дверь отворенной, он остановился на пороге. Он ожидал, что на него пахнет затхлым теплом дедова логова, но изнутри исходил известковый запах камня и сырой, развороченной земли.
Перед ним зиял провал, наклонным туннелем уходящий вниз, в глубине еле уловимым пятнышком брезжил бледный кварцевый свет.
Это был вход в пещеру.
От домика Веденея, прилепленного к подножию горы, остался лишь остов. Осознание беды еще раз опалило рассудок — и страх перегорел, отпустил. Наступил, выражаясь языком медицины, общий адаптационный синдром. Сева, пока как бы без участия воли, стал сопротивляться потрясениям, беспрерывно атакующим и сознание, и весь его организм. Появилась стойкость, готовность к неизведанному.
Он сделал несколько шагов к провалу, оперся рукой об оголенный скат горы, нагнулся и осторожно заглянул под свод пещеры. С обратной стороны тоже находился кто-то живой, который, наклонясь, с робким любопытством выглядывал наружу. Они столкнулись лицом к лицу — и Сева узнал самого себя, свое отражение, неяркое, словно в темном стекле. И это отражение вдруг поманило его заговорщическим, многообещающим жестом. Авдотьев ступил под свод, двойник его тут же пропал, а позади тяжко, шелестящим крошевом обрушился, как падающий занавес, песчаник горного склона. Стена заросла, будто и не было никакого входа в пещеру. Кварцевый свет в глубине разгорелся сильнее, стал виден весь наклонный подземный коридор, усеянный острыми камнями, в застывших потеках сталактитов. И по этому коридору, сверкая пятками, прытко убегал от Авдотьева дед Веденей, мерзко хохоча злорадным смехом. Эхо грубо разносило его смех по подземелью.
— Веденей! — тревожно закричал историк. — Куда же ты? Стой!
И его голос многократно усилило эхо, но коварный старик даже не обернулся. Он бежал проворной рысцой, резво и ловко, как по паркету. Потом дед вдруг оказался словно бы в овальной оболочке, состоящей из мерцающих, мелких, голубоватых частиц. Свет, окружающий его, побелел и брызнул в стороны прямыми, как спицы, лучами, образовав нечто, напоминающее велосипедное колесо. В ту же секунду колесо это бешено завертелось, и все спицы слились в круглую зеркальную плоскость, от скорости выглядевшую неподвижной. Дед исчез за ней, а из зеркальной глади выдвинулось какое-то столбообразное, головастое существо и сразу оказалось в полушаге от Авдотьева. Тот невольно зажмурился и вытянул руки, как бы защищаясь. Ладони его ткнулись во что-то мягкое, тугое, теплое. Он услышал голос, горестный и ласковый:
— Не бойся меня. Я тебе не враг.
Перед Севой, вполне телесный, стоял живой бюст со сложенными на груди руками и округлой колонной вместо ног. По грязновато-желтой, с прозеленью, окраске можно было предположить, что он отлит из бронзы. Но памятник сокрушенно покачивал благородной головой с крутым лбом, откинутой назад вихрастой прядью, чуть курносым, но крупным и мужественным носом, и благосклонно, хотя и озабоченно улыбался, рассматривая Севу. Авдотьев никак не мог в потемках определить, почему так знакомо и так неприятно ему это лицо.
— Не узнаешь? — прозорливо спросил бронзовый. — Лет через двадцать ты стал бы, как две капли воды, похож на меня. И я в свой срок мечтал воплотиться в звонкий металл, занять свое место в галерее почета Академии наук или хотя бы в скверике возле вашего института, посреди той продолговатой клумбы. Помнишь?
— Да, но… — с сомнением вступил в разговор Сева. — Мой памятник? Все это чересчур невероятно. Не верю.
— Теперь уж, конечно, маловероятно, — спокойно согласился бюст. — Ты дал себя одурачить, погнался за миражами. Но не о том сейчас речь. Во что ты, спрашивается, не веришь? Прости, но это невежественно — не верить в подсознание. Ты всю жизнь пользуешься опытом, накопленным и закодированным в подсознании, а разум твой, поглощая жизненную информацию, обрабатывая и сортируя ее, пополняет все те же кладовые. Подсознание, как золотой запас в банке, а мысль — расхожая монета. Каков запас, такова ей и цена.
— А у меня, значит, в подсознании вместо золотых россыпей собственный бронзовый бюст.
— Не передергивай! А то я решу, что ты безнадежно туп. Я — один из множества, но я превыше. Я внутренний образ твоего честолюбия. Кто виноват, что ты создал меня именно таким? Ты всегда справедливо считал честолюбие двигательной силой…
Сева стыдливо, украдкой покосился на выпуклую колонну пьедестала, заменяющую ноги этому говорливому внутреннему образу. Собеседник перехватил и разгадал его взгляд.
— Конечности тут ни при чем! Ногами двигать всякий дурак сумеет, были б ноги. Ты, вон, как реактивный за девчонкой мчался. Вот и попал в западню. А моя сила в целеустремленности. Я, и только я, могу вывести тебя назад. Сейчас ты замурован, похоронен заживо. Пойми же, наконец, как опасно наше положение!
— Если ты из моего, так сказать, воображения, то почему же я вижу, осязаю, слышу тебя? — взялся было рассуждать Авдотьев. — Нет, это наваждение…
— Не время выяснять подробности и причины. Да, я стал зримым в магнетическом поле этого старого склепа. Пещера может выкинуть штучку и пожестче. Неровен час наши сущности сольются здесь воедино — и тогда уж ты забронзовеешь на пьедестале, станешь недвижим. Оставь сомнения. Надо спешить!
Сева, наконец, внял. Его охватило храброе воодушевление.
— Что я должен делать? Говори! — властно потребовал он.
— Запомни! — торжественно ответил бюст. — Во всем полагаться только на меня. Ты взваливаешь меня на плечи, а я указываю дорогу. И не вздумай отвлекаться на обманчивые видения пещеры. В них погибель.
Пришло время действовать. Авдотьев развернулся, пятясь приблизился к двойнику, и тот увесисто улегся у него на спине, обхватив руками за плечи. Согнутый под тяжестью Сева двинулся, ковыляя по ухабам и осыпям подземного коридора. Ступни то и дело подворачивались на острых камнях. Бронзово-плотский седок велел ему покуда идти, не сворачивая. И вскоре Сева убедился, что они на верном пути. Стены подземного лаза постепенно раздвигались, проход становился шире, уже не ощущалось промозглой сырости, воздух делался все горячей, словно палило солнце. И света, желтого, мутного, прибавилось. Вот и под ноги пошла стелиться плотная, влажная земля, точно утоптанная дорога, чуть орошенная дождем. Жара донимала. Авдотьев задыхался, пот клейко полз по лбу, капал с носа. Он вышагивал неуклюже, глядя себе под ноги. В ушах шумело.
— Ой! Гляньте! — прорезая этот шум, раздался вдруг неподалеку визгливый бабий крик. — Гляньте, согнулся в три погибели! Кто ж это, горемычный?