Выбрать главу

Валленштейн задремал минут за десять до того. Перед настоящим сном грезилось ему все то же: корона, закрытая корона с золотым полукругом, с изображением мира, с крестом, — корона Карла Великого… Она теперь была ближе, чем когда-либо прежде.

Трезвое рассуждение говорило не то. Вот уж много лет он все взвешивал шансы: взвешивал и тогда, когда император уволил его в отставку, по требованию Регенсбургского сейма, взвешивал и на покое, и в пору войны, под Нюрнбергом, накануне Лютцена; взвешивал и теперь, по пути из Пильзена сюда в Эгер. И хоть соратников своих он, естественно, убеждал в противном, трезвое рассуждение говорило, что шансы сейчас невелики, меньше, чем год, чем полгода, чем три недели тому назад. Но это не имело значения: только теперь, впервые в его жизни, звезды заняли в седьмом доме солнца то положение, которое обещало успех.

Валленштейн знал, что люди благочестивые относятся к предсказаниям звезд с тревожным недоверием, а вольнодумцы просто над ними смеются. Это совершенно его не интересовало, как зрячего человека не может интересовать мнение слепца о красотах природы. Чтобы дойти до звезд, надо было пережить ту жизнь, которую пережил он. В больших делах его не было ни нравственного, ни разумного смысла. Он видел на своем веку бесконечное количество зла и сам много зла сделал; лишь случайные внешние обстоятельства давали ему возможность осуждать и карать преступников: они были не хуже и не лучше, чем он сам. Того же, что вольнодумцы называли разумом, в его бурном существовании не было и следа: уж он-то знал, что на три четверти слагалось оно из дел и обстоятельств случайных, которых никто не мог ни обдумать, ни предусмотреть, ни осуществить. Люди кабинетные, люди светские, вольнодумцы, монахи просто этого не видели, потому что с ними почти ничего не происходило. Открывалось же это лишь таким людям, как он, или Александр, или Цезарь. Это означало судьбу. Тому, кто видит важность, собственных своих земных дел, не может быть чужда мысль о связи их с основным в мире, с небом и звездами. Все остальное, — наверное, ложь; это, может быть, правда. Но людям, которым вообще незачем было рождаться, незачем и знать, под какой звездой они родились.

Затем сон смешал его мысли. Ему снилось, что Сатурн входит в седьмой солнечный дом и плывет по небесному полю, открывая, — наконец-то! — дорогу его звезде. И за звездой его шел спутник, на нем же вырисовывался золотой полукруг. И точно это раздражило Сатурна: он ускорил ход, и лицо его стало зверским, и сузилась борода, точно он подстриг ее по драгунской моде, и выпала из рук его, зазвенев, коса, и вместо нее появилась алебарда. Звезда герцога Шридландского остановилась в ужасе. Раздался дикий крик: «Rebellen!», за ним громовой удар. Валленштейн проснулся.

И в ту же секунду, — с непостижимой быстротой, — он понял все. С непостижимой ясностью понял, откуда идет Удар, и кто его выполняет. Понял, что не успеет добежать до стены и схватиться за меч, да если б и успел, то это не спасет. Все сорвалось на пустяке: во дворе не была поставлена стража. Понял, что кости выброшены, что выпал туз, что игра сыграна, что не будет ни похода на Вену, ни короны Карла Великого, ничего не будет.

Оставалось только одно, необходимое: последняя картина для потомства. Герцог Фридландский спокойно поднялся с постели и с усмешкой стал у стола. Дверь сорвалась с петель и упала с грохотом. На пороге показался драгун — тот самый, со зверским лицом, похожий на Сатурна. Он на мгновение замер, что-то прокричал срывающимся голосом и, бросившись вперед, вонзил алебарду в грудь Валленштейна.

XXIV

Через час после отъезда Клервилля явилась Тамара Матвеевна. Вид ее ясно показывал, что, забывая свое горе, она пришла развлекать дочь, и пришла на долгое время. Этот вид сразу раздражил Мусю. «Ни минуты не могу пробыть одна!..» С трудом себя сдерживая, боясь сказать лишнее, Муся поздоровалась с матерью и подтвердила, что Вивиан уехал.

— Так ты не поехала на вокзал?

— Нет, зачем же? Он скоро вернется… Вы не хотите кофе, мама?

— Нет, Мусенька, я пила.

— Как вы спали?

— Ах, как я сплю! Не сомкнула глаз всю ночь, — сказала со вздохом Тамара Матвеевна.

«Наверное, неправда… Я отлично знаю, что мама убита, но зачем же она еще преувеличивает свое горе?» — подумала Муся и сухо посоветовала матери принимать веронал. Тамара Матвеевна как будто немного обиделась.

— Веронал ведь, кажется, то, чем отравилась эта бедная барышня?

— Мама, отравиться можно чем угодно, самым безобидным порошком, если принять двадцать пилюль вместо одной!

— Нет, я так спрашиваю, — испуганно сказала Тамара Матвеевна. — Покойный папа был против всех этих снотворных средств, он ведь совершенно не верил в медицину.

— Тут верить или не верить нельзя: от веронала люди засыпают, это факт, что ж тут верить или не верить.

Они помолчали.

— Ничего нового? — вздохнув, спросила Тамара Матвеевна.

— О чем?

— О Витеньке, конечно.

— Нет, ничего.

— Это просто непостижимо. Кто мог бы подумать, что Витя…

«Ну, пусть говорит, бедная, — подумала Муся, устало закрывая глаза. — Она ни в чем не виновата, и я обязана проводить с ней два-три часа в день… Характер у меня, действительно, портится с каждым днем». — Смягчившись, она поддерживала разговор с матерью, изредка вставляя свои замечания. — «Подумать, что этот разговор со мной — единственное, что у нее осталось в жизни. Все-таки к завтраку она уйдет: чтобы не вводить меня в расходы… А у меня-то что же осталось? Вивиан, которому со мной так же скучно, как мне с мамой? Да, моя жизнь разбита. Но если б я за него не вышла, то было бы еще хуже…»

— …А все-таки, помяни мое слово, я совершенно уверена, что Витенька найдется, — говорила Тамара Матвеевна. — Посуди сама, куда он мог деться…

— О, да… Конечно, найдется.

— Ведь если даже он уехал к белым, то я не сомневаюсь, что…

«Господи, что мне делать? — с тоской думала Муся. — Ведь так надо будет разговаривать по крайней мере два часа, даже больше, до завтрака. Сказать, что у меня разболелась голова? Но тогда она днем придет меня проведать. Сказать, что покупки? Она поедет со мной, да я и не хочу ее, несчастную, обижать… И так будет всю мою остальную жизнь». — Деликатность запретила ей и подумать: «всю ее жизнь». — «Да, жизнь разбита. Я знаю, со стороны всякий скажет, что виновата я, а не Вивиан: я не умела создать настоящую жизнь, настоящие отношения с ним… И эта история с операцией (Муся с отвращением содрогнулась), этого он мне никогда не простит, я отлично знаю. Он хочет жить совершенно свободна, как жил в свои холостые годы, но с тем, чтобы у него вдобавок был home[254], дети, любящая жена, целый день занятая с детьми. И чтобы эта жена ласково ему улыбалась, когда ему вздумается прийти из клуба. Ведь называется все это «клубом». — Ею сразу овладело раздражение. — «Что ж делать, я для роли такой жены не гожусь! Надо было жениться на англичанке и поселиться с ней в Кенсингтоне…»

— Я тоже так думаю, мама, — поспешно сказала она, вспомнив, что давно не подавала реплики. Тамара Матвеевна говорила все тем же тягучим однотонным голосом. «Ах, она уже не о Вите. О чем же? О политике. Да, мама меня занимает». — Вы правы, мама, эта война долго продолжаться не может.

— Гражданская война никогда не бывает так продолжительна, как те войны. Покойный папа всегда это думал…

«…Но ради того, чтобы у него был home, я не дам отнять у себя жизнь! Нет, нет, я для роли кенсингтонской жены не гожусь, — ласковая улыбка не моя специальность! Уж если home, то без его „клуба“, и не с тем, чтобы он приходил в этот home на полчаса, поиграть с детьми и поговорить со мной о погоде, о лошадях, о платьях! — Ее раздражение все росло. — Со стороны, конечно, он прав: то, что я сделала, не этично и не соответствует интересам Англии, его собственным интересам: род Клервиллей угаснуть не должен, хоть этот род мною, конечно, несколько подмочен! Разумеется, он теперь сожалеет, что женился на мне. Он будет это отрицать не только в разговоре со мной, се serait la moindre des choses![255] Он джентльмен, и только я знаю, что это ложное джентльменство. Впрочем, всякое так называемое джентльменство есть ложное джентльменство, и всякий bonhomme — faux bonhomme[256], до той первой гадости, какую он сделает не скрываясь… Он раскаивается, что женился, но ведь раскаиваться могу и я. Нет, я не могу: для меня он был блестящей партией. Что в самом деле со мной было бы, если б он не подвернулся?..»

вернуться

254

дом (англ.)

вернуться

255

Это были бы пустяки! (франц.)

вернуться

256

Добряк — фальшивый добряк (франц.)