XXV
Мусе самой было странно, что она так волнуется: никакой причины для этого не было. Бросив в зеркало последний, окончательный взгляд, она вышла на порог комнаты, хоть этого не следовало делать. По коридору шел Браун. «Кажется, у меня мрачные предчувствия, как в мелодраме «Кривого Зеркала», — подумала она с напряженной насмешкой над собою, и, спокойно-приветливо улыбаясь, протянула ему руку. Улыбка Татьяны Онегину на великосветском балу не вышла. Муся чувствовала, что лицо у нее выражает растерянность, чуть только не испуг.
— Как я рада, Александр Михайлович! — сказала она. В голосе ее прозвучали те самые модуляции, которыми когда-то в Петербурге она пользовалась в разговоре то с ним, то с Клервиллем. Но и модуляции не совсем вышли, да и не соответствовали печальному делу, бывшему причиной его визита. Муся попробовала перейти на грустно-озабоченный тон — и вдруг совершенно растерялась.
— …Вам здесь в кресле будет удобно? Это мое любимое, но, так и быть, я его вам отдаю, я сяду на диван… Не слишком близко от радиатора? Как быстро наступили холода, неправда ли? Но вы не беспокойтесь, у нас в гостинице топят недурно, не то, что в Англии, где я прямо мерзла… Я думала, здесь будет приятнее, чем внизу, в холле… Но как мило, что вы зашли. Я не хотела вас беспокоить, пыталась к вам дозвониться сегодня утром, но…
— Утром у меня телефон не работает.
— То есть, вы были дома? Нет, я так и думала, что вы дома и не хотите подойти к аппарату! Нет, какая низость! — воскликнула, смеясь, Муся и почувствовала, что не надо было ни восклицать, ни даже просто говорить «какая низость!», — он не улыбнулся и пристально на нее глядел. После этих слов нельзя было сразу перейти к исчезновению Вити. Муся с ужасом и наслаждением чувствовала, что не владеет собой, что теперь с разбегу остановиться очень трудно. Ей казалось, что он отлично это видит, что он молчит нарочно, — быть может, издевается.
Она взяла трубку телефонного аппарата и заказала чай, очень пространно, чуть не с модуляциями, объясняя все лакею. Браун сбоку, со своего кресла, все так же пристально смотрел на нее. «У него блестят глаза, обычно они холодные, я таким его никогда не видала!» — замирая, думала Муся, — «Et le citron, n’oubliez pas le citron»[259], — пропела она. — «Oui, madame»[260], — недоумевая сказал лакей. С трудом сдерживая бег, как прошедшая мимо столба скаковая лошадь, Муся произнесла: «Mais surtout faites vite, je vous prie, nous attentions»[261], — повесила трубку с сияющей улыбкой, как бы означавшей: «вот вы увидите, как нам будет здесь уютно». — Сейчас, сейчас подадут! — сообщила она Брауну, точно он несколько раз с нетерпением требовал чаю. — И вы знаете, у моего мужа есть коньяк, какой-то необыкновенный, замечательный коньяк, старше нас с вами вместе взятых! Вивиан достал несколько бутылок у Корселле. Только где он? Если б я знала, где он? — Муся приложила руки к вискам, точно и в самом деле не знала, где у них находится коньяк. — Ах, да!.. Одну минуту…
Легкой саввинской походкой она вышла в спальную и остановилась за дверью, почти задыхаясь. «Что со мной? Я, право, с ума сошла! Господи, неужели сегодня!.. Ну, будь что будет!..» Муся направилась было назад, у дверей вспомнила о коньяке, вернулась, достала бутылку и вышла в гостиную.
— Слава Богу, нашла! Я боялась, вдруг Вивиан увез ключ от своего шкафа. Нет, коньяк есть, к счастью для вас! Впрочем, я тоже выпью рюмку, очень холодно. Кажется, вы знаете толк в винах не хуже, чем Вивиан?.. Но как же вы, Александр Михайлович, что же вы?
— Ничего, благодарю вас.
— Я вас сто лет не видала. — Ее немного успокоило, что он все-таки говорит. — Я так вам рада и так благодарна, что вы зашли. Сначала о деле…
Она принялась необыкновенно горячо рассказывать о Вите. Самый характер рассказа у Муси зависел от звука ее голоса, — как у писателей иногда работа зависит от пера, от бумаги, от чернил. Голос у нее был прекрасный, быть может чуть срывающийся на верхних нотах, но Муся и из этого умела извлекать пользу, — так старинные мастера расписных стекол лучших своих эффектов достигали благодаря несовершенствам их стекла. Браун слушал и пил коньяк, не облегчая ей рассказа ни вопросами, ни возгласами удивления.
— …И вот вам их полиция! У нас бы мальчишку нашли в двадцать четыре часа, а мы еще ругали наши порядки. Но вы себе и не представляете, как я волнуюсь! Я просто не нахожу места… — Вошел лакей с подносом. — Posez cela ici. Merci…[262] — Вы ведь знаете, Витя мне все равно что родной, я с ума схожу… Вы, может быть, предпочитаете пить чай из стакана?
— Мне все равно.
— Да, вот их полиция… Но ваше мнение какое, Александр Михайлович?
— Ничего не могу вам сказать.
— У вас и предположений нет никаких? Вам Витя тогда ничего не говорил, что хочет куда-то уехать?
— Он просил меня найти для него в Париже работу.
— Работу? Да, это у него была idee fixe! Я хотела, чтобы он учился, не думая о деньгах, но он все приставал с работой. Я, наконец, достала или почти достала для него работу в одном кинематографическом деле.
— Помнится, он говорил мне и об этом, но без восторгу Упомянул и о том, что хотел бы уехать в армию.
— Ах, вот, значит упомянул? Я так и думала! В армию? Как же именно он сказал? Он не сказал, в какую армию? Вообще никаких подробностей не сообщил вам?
— Нет. Сказал довольно неопределенно. Мне казалось, что и не очень серьезно это говорится.
— Как мы все относительно него заблуждались! Но теперь я почти не сомневаюсь, что он уехал в армию… Я вам положила один кусок, Александр Михайлович, я помню по Петербургу, что вы пьете с одним куском. Помните нашу коммуну?.. То, что вы мне сообщили, чрезвычайно важно, — говорила быстро Муся, — чрезвычайно важно. Теперь мне ясно: он уехал в армию.
— Какие же у вас были другие предположения? Самоубийство?
— Что вы! — вскрикнула Муся испуганно. — Что вы, Александр Михайлович! Почему самоубийство?
— Или несчастный случай?
— Это уж скорее. Но, к счастью, и об этом нет речи, — Муся постучала по дереву: все путала приметы и средства против них, так же, как Тамара Матвеевна. — Ведь если б он, например, попал под автомобиль, мы давно знали бы: ведь все-таки подняли на ноги всю полицию.
— Да, конечно.
— Как вы меня напугали! Налейте, пожалуйста, и мне коньяку… Все-таки почему вы упомянули о самоубийстве? — Она опять постучала по дереву с искренним ужасом. — Из-за чего Витя мог бы покончить с собой?
— Из-за любви.
— Разве он был влюблен? В кого?
— В вас, конечно.
Муся изумленно на него смотрела.
— Почему вы думаете? Он вам говорил?
Браун усмехнулся.
— Напротив, так старательно замалчивал еще в Петербурге, что это было вернее всяких исповедей.
— Все-таки странно, что у вас было такое предположение, — сказала задумчиво Муся, не подтверждая и не опровергая.
— Это предположение довольно естественно. Я вдобавок и не слепой, хоть не обо всем вообще говорю из того, что вижу, — сказал Браун.
В голосе его Мусе послышалась не то насмешка, не то угроза.
— Да, конечно, у мальчиков их секреты белыми нитками шиты.
— Не только у мальчиков.
Они помолчали.
— Не буду утверждать, что вы ошиблись, Александр Михайлович, но, я думаю, в этом чувстве Вити ничего серьезного не было, — сказала Муся и почувствовала, что довольно говорить о Вите.
Браун вынул портсигар.
— Вы позволите? Ваш муж и не подозревает… — Он закурил папиросу. Муся тревожно ждала. — И не подозревает, что я истребляю его заветную бутылку. Что он поделывает?
— Ничего особенного. Он сегодня уехал в Лондон.
— Да, вы об этом мне сообщили.
— Уехал в Лондон все по тому же делу Вити. — Муся подумала, что, кажется, он истолковал ее письмо именно так, как она опасалась: вульгарно. Это ее раздражило. «И в тоне его сегодня есть что-то ему несвойственное, „галантерейное“, — говорил Никонов. Зачем он сказал „заветную бутылку“? Во всяком случае пусть теперь поговорит он, мне монолог надоел…» Браун все смотрел на нее в упор, чуть наклонив голову. «Несколько странная манера! И глаза у него так блестят… Что, если он морфинист!» — вдруг мелькнула у Муси дикая мысль. Почему-то она от Брауна всегда ждала самых странных вещей, — вроде как туристы, посещая средневековый замок, непременно ждут «комнаты пыток» или отверстий, из которых «на осаждавших лили кипящую смолу». — Еще рюмку коньяку, Александр Михайлович? Очень холодно. Ничего мне так не жаль, как наших русских печей. Да, я выпью тоже… Коньяк в самом деле прекрасный… А знаете, Александр Михайлович, вы сегодня не совсем такой, как всегда.