Он улыбнулся.
— Правда, мы давно с вами не встречались. Надеюсь, ничего не случилось?.. Извините мою нескромность, но, право, мне кажется…
— Вы не ошибаетесь, — сказал Браун. — Кое-что случилось, но это никому, кроме меня, не интересно. Я получил первое предостережение.
— Как вы говорите?
— Не интересно, — упрямо повторил Браун. — Кроме того, я кончил или почти кончил книгу, над которой работал много лет.
— Книгу? Разве вы пишете книги?
— Одну написал. Она называется «Ключ».
— «Ключ»? Это книга по химии?
— Нет, это философская книга. Книга счетов.
— Поздравляю вас. Вы так меня удивили, Александр Михайлович… Философская книга? Я что-нибудь пойму?
— Ничего решительно.
— Благодарю вас!
— Впрочем, может быть поймете «новеллу», которую я вставил в свою книгу. Есть такое смешное, старенькое слово «новелла», я его очень люблю, так и назвал. Новелла у меня с действием, с фабулой, это вы прочтете.
— Но разве в философские книги вставляются новеллы с фабулой?
— Фабула никогда не мешает. Недаром почти во всех создателях религиозных учений сидел Александр Дюма. Да и Священное Писание не завоевало бы мира, если б в нем не было и авантюрного романа.
Это замечание показалось Мусе и неприличным, и не очень умным. Она ничего не ответила, — пожалела, что он это. сказал.
— Не думайте, однако, что я вставил новеллу для увеличения тиража книги. Но так легче было пояснить мои мысли.
— Что же, это новелла из современной жизни?
— Нет, из эпохи Тридцатилетней войны. Символическая и, разумеется, стилизованная, притом в разных стилях. Пишу, как хочу, хоть под Загоскина. У всякого барона своя фантазия.
— Да ведь вы барон не в литературе.
— И ни в чем другом. Барон, как всякий независимый человек. Стилей же несколько потому, что я писал в разное время: начал эту новеллу очень давно, в добрую минуту… Тогда даже документы собирал, — с одного старого документа и началось… Это гороскоп Валленштейна, составленный великим астрономом Кеплером.
— Валленштейна? Того, что у Шиллера? Ах, как интересно! Я почему-то уверена, что вы Валленштейна писали с себя… Только не сердитесь, ради Бога.
— Ну, а потом много изменилось, вот получил и предостережение… Может быть, во мне и пропал романист: Гоголь таких людей, как я, называл «душезнателями».
— Никогда не поздно переменить карьеру.
— Мне поздновато… Называется моя новелла «Деверу».
— Деверу? Что это такое? Впрочем, я прочту… Я все-таки надеюсь, что вы мне дадите вашу книгу, когда она выйдет. Вдруг и я, дура, что-нибудь пойму. Во всяком случае, я увижу, какой ваш violon d’Ingres[263]. Я представляла себе его иным.
— Каким же? — спросил Браун без большого интереса.
— Не знаю, как объяснять, и не знаю, объяснять ли. — «От него станется, что он скажет: и не объясняйте, не надо», — подумала она и поспешно продолжала. — Кажется, философы это называют миром подсознательного…
— Мир В.
— Что? Я не поняла. Мир В?.. Ну, да все равно. Но я все больше прихожу к мысли, что самые острые чувства, мысли, желания человека — те, в которых он сам себе не сознается.
— Отличие обыкновенных людей от необыкновенных отчасти в том, что обыкновенные могут ясно изложить, какой у них — в кавычках — «идеал счастья».
— А необыкновенные не могут? То есть попросту не знают сами, чего хотят?
— Попросту это именно так.
— В таком случае, — сказала, обидевшись, Муся, — я думаю… — Она не докончила фразы: глаза Брауна поразили ее выражением злобы, усталости, тоски. «Кажется, он не совсем здоров…» И опять Мусе пришло в голову: «Что, если он морфинист или сумасшедший?.. Во всяком случае ничего не будет, и так лучше…» Она предпочла засмеяться.
— Окончание книги, по-видимому, вас не привело в очень хорошее настроение. Но все-таки что такое ваш «Ключ»? Это философская система? — спросила Муся, тоже с легкой насмешкой в голосе.
— Зачем такие слова? Я не задавался целью ни создавать семьсот шестьдесят пятую философскую систему, ни писать сто восемьдесят четвертую книгу о Канте. Просто записал свои мысли о жизни, как собственно должен бы делать каждый человек перед уходом… Я хочу сказать: на старости лет.
— Да это кокетство. Какой вы старик! — сказала Муся и подумала, что, верно, тысячи женщин говорили мужчинам эту самую фразу. — Ради Бога, не будем вести похоронных разговоров. Скажите лучше, какие теперь ваши планы? — Она сама не знала, о чем спрашивает. — То есть, теперь после окончания вашей книги, Ведь вы остаетесь в Париже?
— Да, остаюсь.
— Вы вообще как думаете: долго нам жить в эмиграции?
— Совершенно не знаю. Это зависит от миллиона случайностей.
— А «законы истории»? — спросила Муся, подчеркивая шутливой интонацией ученые слова.
— Какие уж там законы истории, — эту шутку выдумали историки. Поверьте, все в мире определяется случаем. Ведь и Россия погибла оттого, что, по случайности, не нашлось пять — шесть решительных людей, готовых пожертвовать собой в атмосфере общего равнодушия — людям «общественное сочувствие» нужно и для того, чтобы идти на смерть… Разумеется, одной решительности было мало: надо было иметь еще и голову на плечах.
«Да вот вы же в Петербурге пробовали, с Витей», — хотела сказать Муся, но не сказала.
— Что же мы тут будем делать?
— То, что делаем уже сейчас. Ходить на митинги со стыдливой любовью к России, пережевывать глубины Достоевского: «Я… я буду веровать в Бога», — пролепетал в исступлении Шатов…» Зарабатывать хлеб как умеем… Станем бедными родственничками Европы, — дальними, очень дальними, такими дальними, что почти даже и не родственники. В душе потеряем веру в свою великодержавность, которую прежде не любили и даже не замечали. А главное будем голодать, это будет основное занятие…
— Вот чисто русская манера: вечно себя и все свое ругать.
— Все нации о себе утверждают то же самое и видят в этом свою особенность. Даже французы: «Cette manie que nous avons de nous dénigrer nous-mêmes…»[264] В действительности, каждая нация по уши в себя влюблена.
— Ну, хорошо, хорошо… Как можно жить одной иронией, ведь это так мертво! Я политикой не интересуюсь, но, поверьте, я сердцем чувствую: у нас, у эмигрантов, есть задача, и большая.
— Я этого и не отрицаю, — уж я-то всего менее живу иронией. Если дело затянется, то наша задача будет даже велика непосильно, — лишь бы только мы ее выполнили, тогда от иронии ничего не останется… Может быть, та Россия политически и спасется, но морально она обречена на гибель. Впервые, кажется, в истории появилась такая власть, которая вполне способна всех обратить в подлецов. Отсюда и задача эмиграции: спасти остатки русской духовной культуры. У Вергилия в «Энеиде» есть, помнится, такая сцена: Троя гибнет, до прихода врагов остаются часы или минуты, Эней колеблется: оставаться? бежать? К нему является тень Гектора и приказывает: «Беги! Тебе вручаются Троей святыни ее и пенаты!..» «Sacra suosque tibi commendat Troia penates». Это отнюдь не значит, что я предлагаю «подвижничество», о, нет! Быть таким же народом, как французский или английский, таким же, каким был русский, — и только.