Федя извлек остаток лепешки и, стараясь не думать о завтрашнем дне, с жадностью съел ее. Усталость валила его с ног, но вдруг, повинуясь безотчетной мысли, он вернулся к тому месту, откуда была видна стоянка каравана.
Вся братия сидела у костра. Рядом высилась гора поклажи, развьюченные мулы стояли неподалеку. Костер отнимал у ночи кусок тьмы, а за монашескими спинами было черным-черно…
Дерзкая мысль зародилась в голове у Феди. А что, если в темноте подкрасться к монахам? Ведь, если повезет, он подслушает их разговор. Сердце его замирало от страха, но видеть и не слышать — это было уже свыше его сил.
Осторожно, от дерева к дереву, от камня к камню приближался он к костру, и когда до него осталось совсем немного, опустился на четвереньки и медленно пополз, ощупывая каждый вершок, боясь хрустнуть веткой или скатить камешек. Временами он замирал на месте, чтобы хоть немного успокоить бешено колотившееся сердце. Еще метр, еще полметра… И вот от спины ближайшего монаха его отделяют лишь несколько сучьев, заготовленных впрок. Он даже чувствует тепло костра, видит освещенные пламенем лица монахов, слышит, о чем они говорят.
Двое чернецов сидят к Феде спиной. Слева, вполоборота к нему, удобно устроившись в развилке сухой коряги, — отец Рафаил, рядом с ним — незнакомый дюжий монах. Правее, отделенный от уставщика пламенем костра, — брат Иван, еще дальше — его товарищ, тот, с которым они долго совещались, отстав от каравана. Лица бородачей вокруг костра, полускрытые черными капюшонами, выглядят зловеще. Монахи только что отужинали и сейчас сидят, негромко переговариваясь.
Показалось Феде или было так на самом деле: среди монахов царила тревога. Лица их были угрюмы, а в позе отца Рафаила он чувствовал настороженность человека, которому угрожает опасность. Но говорил он спокойно.
— Что до меня, то люблю нашу обитель, люблю монастырскую жизнь, — сказал он, как видно продолжая начатый разговор.
— Еще бы, как не любить ее вам с Евлогием, — ответил ему брат Иван и при этом обменялся многозначительным взглядом со своим товарищем. — В Сухум неизвестно по каким делам отлучки делаете, и в самой обители охулки на руку не кладете…
— Не все ври в один раз, брат Иван, оставь и на завтра. Слова твои греховные, от дури идут. Уж тебе ли роптать? От отца Евлогия одно добро видел. Тебе многое сходило с рук: послушаниями тебя не обременяли, в монахи до времени постригли. Уж я-то думал, ты предан отцу казначею душой и телом.
— Про то я да он знаем, за что мне такие поблажки: не даром делалось. Только не по гроб жизни я ему угождать должен. Он-то нашими руками жар загребает.
— Что-то я в толк не возьму, куда ты клонишь, — проговорил отец Рафаил.
— А к тому говорю, что куда мы идем сейчас: в пещерах, как зверье, спать, черемшой питаться? Да еще со всеми этими делами, того и гляди, к чекистам в лапы угодишь…
— А что, — с миролюбивым видом отвечал отец Рафаил, — горы всем дадут приют. Спрячем, куда надо, поклажу и в Черкесии схоронимся — там свои люди ждут, и никакая ЧК не достанет. А наступит время, и на сих горах вновь воссияет благодать. Вновь расцветет наша обитель, и все, кто в нашем деле участие принимает, в накладе не останутся.
Но брат Иван осмелел. То ли от ссоры, то ли от жара костра лицо его стало багровым, всклокоченная борода и глаза, как плошки, налитые кровью, придавали ему дикий, решительный вид. Он прервал отца Рафаила презрительным смехом:
— Посулы твои мне ни к чему: говорят, на посуле, что на стуле — посидишь да встанешь.
— Ох, не туда гнешь, брат! — попробовал остановить его уставщик. — Ляг да проспись лучше, а там видно будет.
— Проспаться? Как бы не так! После таких речей спать мне вечным сном!
— А все же смири гордыню, пока и вправду бог не покарал.
— Ты меня байками не запугивай, лучше послушай. На кой ляд нам эту тяжесть куда-то везти и неизвестно для чего прятать. Время смутное, лихое, еще неизвестно, чем кончится и кому добро достанется. Я, конечно, в точности не знаю, сколько мы везем, но смекаю, что до конца жизни каждому хватит. Так не лучше ли это добро поделить между собой да и разойтись с богом?
Наступило молчание, нарушаемое только треском костра. Отец Рафаил выпрямился и медленно повернул голову к монаху:
— Ты, никак, рехнулся, брат Иван. Ведь против божьего дела голос поднимаешь. Разве не знаешь: за все дела и даже помыслы свои ответ на страшном судилище обязан будешь дать.
— Ах, уволь меня от проповедей, я наперед знаю все твои байки. Бог милостив, покаемся, успеем умолить создателя.