В 1983 году он выпустил словарь молодежного арго — «чели». Но у него самого жаргон дозированный. К тому же, получает особую роль, теряет «мусорность» и не имеет ничего общего с эпатажем, маргинальностью и бескультурьем. Хотя с «маргинальностью» дело обстоит сложней: его интересует «культурная маргинальность» андеграунда, не проламывающегося под филистерскую (или воспринимаемую как филистерская) норму. В результате текст окрашивается ненормативной (по сути общеупотребительной) лексикой, которой вполне может быть пересыпана в живой жизни речь молодых интеллектуалов. Так поклонники танго щеголяют знанием лунфардо…
По мере того, как погружаешься в арго (вникаешь в его словарь), признается Умбраль, раскрывая причины своего интереса к уличной разговорной речи, начинаешь понимать, что ровно столько же сил от тебя потребовал бы и любой из четырех диалектов древнегреческого. Предельно скупой набор слов, используемый племенем, и огромные массивы латыни или английского одинаково повернуты скрытой стороной внутрь, к центру, к изначальному ядру, из которого родились, хотя видимой стороной, атакующей (или обладающей большей броскостью), обращены во вне… Почти то же самое происходит с чели. Ты открываешь, интуитивно угадываешь, что есть общая «гуттуральность», свойственная другому поколению, не различимая на слух, ироничная, подростковая, — и ее надо уловить, чтобы расшифровать чели. Точно также нужно схватывать интонацию Джона Донна, Кеведо, Бодлера, Рильке, Хуана Рамона Хименеса, Гельдерлина, Алейхандре, чтобы понять не то, что они проговаривают, а что не договаривают. Не договариваемое и есть поэзия. Время чели пройдет, если уже не прошло. Но останется музыкальная, поэтическая природа человека, его способность создавать общие лексические своды — языки.
Игра в неологизмы, выявляющая механизмы становления языка. Она необходима литературе и так же серьезна, как и любая другая игра.
Эту стилевую подробность, как лингвистическую (экстралингвистическую?) характеристику текста, изредка перерастающую в «трудности перевода», можно было бы и опустить. Но она невольно показывает, на кого Умбраль ориентируется, кто его адресат. Именно интеллигентская, не впавшая в косность социальная среда, где знают, кто такой Ницше и что такое философия, где слушают классическую музыку и интересуются историей кинематографа, живут творчеством и, в частности, — словотворчеством, «поставляет» Умбралю литературных героев. Она же и основной его читатель.
На Западе этот общественный слой в значительной мере определяет моду на писателя, его статус и коммерческий успех. Успехом (в том числе коммерческим) писатель (там) пользуется. Только в каталоге Библиотеки иностранной литературы (в Москве) можно обнаружить более двух десятков наименований его книг. Многие из них переиздавались. Причем не по одному разу. И (!) ни одна не переведена на русский язык. Вернее, теперь переведена — одна, и, скорее всего, издать ее будет непросто…
Переведен так называемый черный городской роман — «Пешка в воскресенье» (Nada еп el domingo), написанный в 1987 году. Он, безусловно, репрезентативен. Однако то же самое можно сказать и о любом другом его романе. Может быть, правильнее было бы начать переводить с самого первого («Баллада о хулиганах», 1965) и дальше идти в хронологическом порядке? Но свою роль сыграла концовка «Пешки», неожиданно и в то же время естественно (как привычный вывих) обрывающая повествование на той же ноте, с которой оно начинается. Интересна и сама фактура — мгновенные, импрессионистичные зарисовки повседневной неустроенности бытия. Расслаивающиеся на отдельные эпизоды, случайные, они исподволь работают на сверхзадачу, обнаруживающую себя в том, что в романе тошно всем. Ведь речь о неустроенности не обстоятельственной, а «экзистенциальной». И невольно перебрасываешь мостики к «Тошноте» Сартра.
Сартр в романе действительно упоминается. Однако Умбраль по-другому относится к изобразительным средствам. И главный герой у него другой: Болеслао — бухгалтер, всю жизнь сводивший дебет с кредитом. Занятие, в первую очередь требующее не саморефлексии, а здравого смысла и аккуратности. Если он включен в какую-то глобальную историю идей, то лишь как «без вины виноватый». Бухгалтерские книги разлинованы как шахматные доски. На том он и держался: перешагивал с клеточки на клеточку, пока не оказался (досрочно) на пенсии (на свободе). Это ничем особо не выдающийся человек. Такой как все. Поэтому и называть его можно как угодно. Он сам легко переименовывает себя, присваивая имя смешного, но грустного циркового клоуна, которого напомнил своему приятелю, неловко споткнувшись на выходе из бара и выронив из рук бутылку вина. Акценты явно смещены в сторону «вечного» — человека как такового, «без определенных занятий», почти без свойств, к тому же застигнутого барахтающимся в своем одиночестве в воскресенье.