— Кончайте! Укладывайте ваши вещи! — возбужденно воскликнула она. — Семь часов, нас ждут в «Лебеде»!
На улице шел снег.
14
«Лебедь» был ярко освещен по всему фасаду. Девушки и молодые люди торопливо поднимались по лестнице. Их пальто были сплошь засыпаны снегом, они стряхивали его и смеялись. Это были местные актеры и актрисы, которым через час предстояло выступить. Живей, живей!
Наверху, на широкой площадке парадной лестницы, стоял в позе владетельного князя, ожидающего своих подданных, доктор Иозеф Александер, режиссер, молодой человек высокого роста, с необыкновенно смуглым, энергичнььм лицом и курчавыми темными волосами. Он несколько свысока здоровался со своими актерами.
Долли мчалась так, что каблуки ее ботинок щелкали. Как она была возбуждена!
— Вот пришел парикмахер, господин Александер! — воскликнула она.
— Отлично, господа уже выражают нетерпение, — с достоинством ответил Александер, внимательно осматривая Ганса; впрочем, взгляд его был милостив и сулил благосклонность. Этот доктор Александер понравился Гансу. В нем было нечто необычное, хотя трудно было сказать, в чем это выражается. Чувствовалось какое-то превосходство. Он казался, как мысленно определил Ганс, аристократом среди этих провинциалов. Доктор Александер открыл одну из дверей, выходящих в коридор, и они очутились в комнате, где было очень шумно и весело. В кругу молодежи стоял толстяк Бенно; на его круглом, как луна, лице были наклеены маленькие усики. Усики были слишком малы. Он был невыразимо смешон. Глядя на него, все помирали со смеху.
— Да ведь эти усики слишком малы, Бенно!
Генсхен сбросил пиджак и принялся за работу. В переполненной комнате было невыносимо жарко, пахло помадой и мылом, конфетами и пролитым вином. Все были уже слегка навеселе; можно себе представить, что будет, когда они начнут играть!
— Ну, что ж это Генсхен водку не несет? — спрашивает Рыжий.
Они сидят при свете фонаря. Девять часов. Тишина. Глаза слипаются от усталости. Они работали весь день, приводя в порядок сарай. Они не в состоянии больше ждать Ганса, хотя было бы так приятно выпить перед сном стаканчик, и ложатся спать. Среди ночи они просыпаются: Ведьма бешено лает, утка, которой дозволено спать на соломе рядом с Рыжим, испуганно крякает. Это наконец Генсхен; он смеется пьяным смехом, но тут же умолкает. Раздается храп. Должно быть, уже очень поздно.
Здорово они напоили Ганса, черт побери! Даже на следующее утро он еще ходит обалделый. Ему кажется, что он сидит на облаке, уносящем его вдаль, что сам он — парящее в небе облако.
— Ну, — говорит Карл-кузнец, — расскажи, что было вчера вечером?
Генсхен делает над собой усилие. Его череп словно налит свинцом. Конечно, сейчас он все расскажет. Этот городишко, этот Хельзее кажется отсюда, сверху, таким тихим и невинным, но как бы не так! Нет, нет, его теперь не проведешь, он все знает! Чистые улочки, блестящие дверные ручки, — о, его не проведешь! Люди везде одинаковы, везде, — таков уж род людской.
То, что люди везде одинаковы, они знают и сами. Антон перебивает его:
— Да ладно, хватит. Мы хотим знать, что там было!
— Что было? — Генсхен стал припоминать. Началось это так: «Поторапливайся, Генсхен, поторапливайся». Он должен был гримировать их и приклеивать им бороды. Они все были пьяны еще до начала. В особенности толстяк Бенно, который играл главную роль. В антрактах ему пить уже не давали, он пробавлялся содовой водой. Потом там была одна рыжая, ее зовут Вероника, она играла сумасшедшую учительницу. — Да, вот это девчонка, доложу я вам!
— Что ты мелешь? — закричал Антон. Лицо его побагровело. — Из твоей болтовни ничего не поймешь, Генсхен. Скажи же наконец, что они играли? Ведь был же во всем этом какой-нибудь смысл?
Смысл? Нет, смысла не было никакого. Он по крайней мере никакого смысла уловить не смог.
Антон негодовал. Он поднялся и метнул на Ганса презрительный взгляд, способный повергнуть в прах самого сильного человека.
— Ну, какая же это пьеса? — спросил он. — Да что с тобой разговаривать? Ты и сейчас пьян как стелька!
Они снова принялись за работу.
Пьян как стелька? Генсхен опять унесся на своем облаке, посмеиваясь потихоньку. А Долли-то! Пьян как стелька? Он охотно приударил бы немножко за Вероникой — она улыбалась ему, но Долли этого не допустила, она не спускала с него глаз. «Посмотрите, как эта дрянь заигрывает с вами!» Нет, стоит этим девушкам выпить одну рюмку, и они сейчас же раскиснут. Как они льнули к этому доктору Александеру, как увивались вокруг него! Доктор Александер! И Долли строила ему глазки и Вероника, ее глаза сияли, когда она смотрела на него. А ведь между ними, пожалуй, что-то есть? Что ж, все возможно. Генсхен знает эти вкрадчивые, сияющие взгляды у женщин. Этот Александер, несомненно, человек незаурядный, ничего подобного они здесь еще не видывали. Впрочем, у него волосы как у негра — курчавые и какие-то тусклые, словно их присыпали пылью, но лицо — тут уж ничего не скажешь!
После спектакля были танцы. Долли пригласила его. Она стремглав ринулась к нему, чуть не сбив его с ног.
— Вы ведь танцуете?
Он — да чтобы не умел танцевать?!
— Держите же меня крепче, — говорила Долли, — что у вас — силы не хватает? Я улечу!
Он ощущал упругую грудь Долли, ощущал ее маленький круглый живот. Долли раскраснелась как маков цвет — так ей было жарко.
Потом он разгуливал по прохладному коридору, подвыпивший и счастливый. В зале было душно. Долли слишком крепко прижималась к нему грудью и маленьким круглым животом. Ну и город этот Хельзее! «Славный городок, неправда ли, Генсхен?»
Внезапно он снова увидел ту брюнетку, которая так понравилась ему днем. Долли сказала: «Симпатия вашего Германа». Ее зовут Христина. Да, она ведь сказала, что, возможно, придет попозже; вот и пришла. Она принарядилась и выглядела почти как настоящая дама. Странная улыбка, как и днем, играла на ее лице. Она медленно прогуливалась с Александером по широкому коридору. Они тихо разговаривали, Христина опиралась на его руку. Но когда Генсхен приблизился, она отняла руку, опустила глаза и замолчала.
— Неужели вы уже хотите уходить? — спросил Александер.
— Еще немножко я могу остаться! — ответила Христина, быстро взглянув на Ганса. Они пошли дальше по коридору, разговаривая опять очень тихо.
О, они не знали Ганса, а то бы так не осторожничали! Генсхен умел молчать, он ведь джентльмен, он знает людей и знает, какие дела бывают на свете!
Все это беспорядочно проносится в голове Ганса, пока он сидит на своем облаке. Даже вчерашняя музыка все еще звучит в его ушах. Под конец они прокатили толстяка Бенно по залу в тачке, он размахивал стаканом, и веселье достигло предела. Долли в коридоре так и льнула к Гансу, он чувствовал при каждом шаге движение ее бедер. У нее есть изюминка, у этой Долли! Но она ревнива, а Генсхен не любит ревнивых женщин. Он любит любовь, но и свободу тоже.
— Любовь и свобода! — говорит Генсхен. Но в это мгновение облако уносит его куда-то в самое поднебесье.
15
Жизнь Шпана заключалась в выполнении долга и работе, направленной на сохранение и приумножение его состояния. Строго говоря, он никогда не был молод, и с того момента, как он шестнадцатилетним мальчиком вступил учеником в отцовское дело, его существование на протяжении многих лет протекало с неизменной размеренностью: долг и работа, работа и долг.
Он вставал рано и ровно в восемь часов садился завтракать, чтобы затем посвятить делам весь день. Каждый вечер, как только начинало смеркаться, с рыночной площади можно было увидеть сквозь тонкие занавески, как на его письменном столе вспыхивает зеленая лампа: он садился за свои счета и накладные. Пунктуальность, с какой загоралась зеленая лампа, словно маяк, зажигающийся каждый вечер, способствовала тому, что уважение к Шпану, как человеку трудолюбивому и неуклонно выполняющему свой долг, возрастало не по дням, а по часам. После ужина он читал какую-нибудь книгу, чаще всего назидательного содержания— нередко это бывала библия, — ровно в десять часов отправлялся спать и, помолившись на ночь, мгновенно засыпал крепким сном.