— В «Лебеде» сегодня ночью страшно шумели! — внезапно прервал Шпан тишину. — Тебе это не помешало спать?
Его охватило непреодолимое желание испытать ее. Быть может, отвращение ко лжи еще настолько сильно в ней, что она воспользуется этим предлогом, чтобы открыться ему. В конце концов она не совершила никакого преступления, и он готов тотчас же простить ее. Он ждал. Молчание. Христина ела свою булочку и смотрела в окно, в которое стучал дождь.
Христина насторожилась. Она хорошо изучила голос отца — в нем слышалось что-то подозрительное. Она скользнула взглядом по его лицу: оно стало маленьким, изможденным, вокруг небольшого рта залегли непрошеные морщины. Какое счастье, что у нее как раз набит рот и есть время подумать! Одно мгновение она хотела рассмеяться и признаться ему в том, что она из любопытства «ненадолго заглянула» туда. Но его лицо было так печально, — к чему еще его огорчать?
Она улыбнулась и посмотрела на него.
— Мне это не мешало! — ответила она совершенно невинным тоном.
Шпан отвел взгляд. Он барабанил пальцами по столу, наклонив голову. Не мешало! Она не выдержала испытания. Она лгала, она лицемерила, ее ответ был бесстыден. Его охватила скорбь и печаль. Почему она не доверяет ему? Он сразу как-то осунулся. Христина почувствовала, что он разгадал ее ложь. Она уже раскаивалась, что не созналась ему во всем. Но было поздно. Отец и. она никогда не поймут друг друга, как это ни странно.
Она лгала. Шпан продолжал барабанить пальцами по столу, погрузившись в свои мысли, и когда Христина встала и попрощалась, он не ответил ей.
Он застал ее мать врасплох, когда музыкант в лесу целовал ей руки, а она смеялась. Вспоминая это, он еще долго просидел за столом.
Шпан молчал целыми днями, глядя неподвижно перед собой. Отец и дочь почти не разговаривали друг с другом. Слово — страшное оружие, им можно убить, но еще легче убить человека молчанием. Невысказанные слова, застывшие слова были издавна злым роком шпановского дома. Шпаны не умели говорить, их уста были замкнуты.
Шпан наблюдал за Христиной. Она казалась счастливой, рассеянно улыбалась, ее глаза сияли скрытой радостью и блестели еще сильнее, чем обычно. Девушка превращалась в женщину. Скоро она окончательно ускользнет от него, если он не позовет ее обратно. В конце концов он ведь отец, а она дочь и обязана повиноваться.
Однажды вечером, за ужином, ее улыбка, эта мечтательная, загадочная улыбка, озарявшая все лицо, стала ему невыносима, вывела его из себя. Он побледнел. Сегодня он должен поговорить с ней — сейчас же, сию же минуту, он не может больше выдержать! Тяжело дыша, он произнес слегка хрипловатым голосом, сразу испугавшим Христину своей необычностью:
— Мне сообщили, что ты была на театральном вечере в «Лебеде». Зачем ты обманываешь своего отца, Христина?
Христина опустила глаза. Она была бледна как полотно. Тихий, исполненный угрозы голос отца повторил:
— Зачем ты обманываешь своего отца?
Шпан медленно поднялся. Христина, сидевшая напротив него, тоже встала.
— Почему ты не откровенна со мной? — продолжал угрожающий голос.
Христина подняла глаза. Она увидела лицо, ужаснувшее ее: белое как мел, с тонкими синими губами. Никогда еще она не видела лицо своего отца таким искаженным. Она отступила; уж не собирается ли он ее побить?
Христина нахмурила лоб и выпрямилась.
— Спроси самого себя, папа, — ответила она дрожащим голосом, — почему я не откровенна с тобой!
Бледное лицо с маленькими злыми глазками придвинулось ближе.
— Впредь я не потерплю ни малейшего своеволия! — строго произнес Шпан. — Ни малейшего! Понимаешь? Я требую от своей дочери детского послушания и в дальнейшем буду неумолим.
Христина несколько дней не выходила из своей комнаты. Она не могла забыть белого как мел лица и злых глаз. Она была больна от стыда и унижения. Это было унизительнее любого наказания. Под конец она действительно заболела. Пришел врач и заявил, что это грипп. Однажды дверь бесшумно отворилась и вошел отец. Она едва успела отвернуться лицом к стене.
— Как ты себя чувствуешь, Христина? — озабоченно спросил он.
— Спасибо, гораздо лучше, — холодно ответила она, не поворачиваясь в его сторону.
16
Целыми днями по небу ползли неторопливые, отягченные снегом тучи. Однажды днем несколько больших, как талеры, снежных хлопьев опустились на землю очень медленно, и вдруг город сразу скрылся из глаз. К вечеру все было засыпано снегом, глубокая мягкая пелена в целый фут толщиной окутала землю.
Они жили в сарае, устроившись в нем, как смогли. Посередине стоял грубо сколоченный стол; по вечерам при свете фонаря они сидели вокруг него на ящиках и табуретах, курили и играли в карты. Ржавая железная печь распространяла тепло — чудесное, восхитительное тепло. Они были дома и чувствовали себя в безопасности.
Ну вот, зима наступила, она продлится месяца четыре, но здесь, наверху, работы достаточно. Когда они вставали и умывались на морозе у колодца, до рассвета было еще далеко. Они вели суровый образ жизни, но что за беда! В кухне у Бабетты светился тусклый огонек: она уже варила утренний суп. Зачастую бывало так темно, что они не видели друг друга и только перекликались. Громкие, мощные голоса мужчин звучали в темноте странно, призрачно.
Антон чинил орудия и инструменты. Одной этой работы ему хватит на несколько недель. Сарай в течение многих лет служил свалочным местом для хлама. Здесь валялись старые плуги и бороны, сломанные колеса, лопаты, топоры, развалившиеся тачки. Герман радовался каждой новой находке. Все могло отлично пригодиться!
Рыжий возил щебень вниз, на проезжую дорогу. Он делал это изо дня в день, говорил он мало. На нем была его старая шляпа, зеленая вязаная куртка. За последние дни Рыжий опять начал чудить. Он не говорил ни слова, работал так, что пот катился с него градом, не давал себе ни минуты роздыха. Он что-то ворчал про себя, иногда вполголоса разговаривал сам с собой. Генсхен утверждал, что он молится. На фронте, под сильным огнем, Герман сам слыхал, бывало, как Рыжий безостановочно повторяет: «Господи, прости мне мои прегрешения!» Ну что ж, на фронте молились многие, но у Рыжего это не было похоже на страх; а теперь он и здесь вел себя так же странно. Выпадали дни, когда он был сам не свой, забивался в угол и избегал всех. Видно, у этого Рыжего что-то было неладно, он никогда не говорил о своем прошлом. Ну что ж, у каждого человека есть свои тайны!
— Может быть, у него какое-нибудь тяжелое горе? — говорила Бабетта. — Я спрошу его!
— Лучше не спрашивай, Бабетта, это пройдет, мы знаем.
В такие, дни они делали вид, словно Рыжего и не существует. Он был надежный товарищ, хороший человек — это они знали твердо. Все остальное их не касалось.
Плохо обстояло дело с Карлом-кузнецом. Кирпичи были очищены, иногда еще приходилось кое-что перевозить на тачке — это было все. Карл мыл Бабетте миски и чашки из-под молока, чистил ведра, подметал ежедневно кухню, а по субботам посыпал белым песком. Но этой работы было, разумеется, недостаточно для здорового, сильного мужчины. Несколько дней он колол дрова, но сильно поранил руку. Для такой работы его глаза были слишком слабы. И Карл сидел, застывший и неподвижный, бездеятельно свесив огромные руки, когда-то ковавшие раскаленное железо, — статуя, олицетворяющая несчастье. На него было до боли тяжело смотреть.
Бабетта предложила ему плести корзины. Этому ремеслу она научилась у своего отца. Работа отвлечет его от мыслей. Нет! Этого он не хочет, — он поднял кулак, — ему хотелось бы, например, выковать ось для большой телеги, таскать мешки с зерном в амбар — вот чего ему хочется, а плести корзины — нет, это работа для женщин и детей! Ну, положим, это вовсе не так просто, объяснила ему Бабетта, хотя силачом для этого действительно быть не надо. Она показала ему, как плетется корзина, и Карл со временем это усвоил. Теперь он работал в кухне у Бабетты, усердно, но без лишнего шума. Рыжий подвез ему к самой двери целый воз ивовых веток. Карл сортировал их, взмахивал топором, обрубая сучья. Можно было подумать, что его глаза значительно поправились. Страшные, скорбные складки на его впалых щеках исчезли, иногда он опять смеялся шуткам. Они уже много месяцев не слыхали, как он смеется.