– Ты хочешь снова повидаться с Индией? – спросил я.
Виктория придвинула головенку поближе к моей шее и теперь радостно пускала слюни мне на воротник.
– Любопытно сравнить с той, что я помню, – сказала Амрита.
Голос у нее был нежным, отшлифованным тремя годами учебы в Кембридже, но она никогда не сбивалась на ровное британское произношение. Ее речь напоминала поглаживание твердой, но хорошо смазанной рукой.
Амрите было семь лет, когда ее отец перевел свою инженерную фирму из Нью-Дели в Лондон. Воспоминания об Индии, которыми она со мной делилась, не выходили за рамки расхожих представлений о культуре, где в одну кучу смешались шум, сумятица и кастовое неравенство. Трудно было представить что-нибудь, более чуждое характеру самой Амриты: она воплощала в себе спокойное достоинство, терпеть не могла шум и беспорядок в любых проявлениях, переживала из-за несправедливости, а ее интеллект был вымуштрован упорядоченными ритмами лингвистики и математики.
Амрита однажды рассказывала о своем доме в Дели и квартире дяди в Бомбее, где проводила с сестрами летние месяцы: голые стены с пятнами сажи и древними отпечатками ладоней, открытые окна, грубые простыни, ползающие ночами по стенам ящерицы, беспорядочная дешевость во всем. Наш же дом под Эксетером был чист и открыт как мечта скандинавского архитектора: повсюду некрашеное дерево, удобное модульное расположение, безукоризненно белые стены и произведения искусства, подсвеченные рассеянным светом.
Деньги, позволившие нам иметь этот дом и небольшую коллекцию предметов искусства, принадлежали Амрите. Она называла их шутя своим «приданым». Поначалу я сопротивлялся. В 1969 году, в первый год нашей семейной жизни, я записал в налоговой декларации годовой доход в 5732 доллара. К тому времени я оставил преподавание в колледже Уэлсли и теперь все время писал и занимался редактированием. Мы жили в Бостоне в такой квартире, где даже крысам приходилось ходить пригнувшись. Я ни на что не обращал внимания. Ради искусства я был готов страдать бесконечно долго. Но Амрита не разделяла моей готовности. Она никогда не спорила, с пониманием отнесясь к моему категорическому отказу использовать средства из ее доверительной собственности, но в 1972 году она внесла за дом с четырьмя акрами земли и купила первую из девяти наших картин, небольшой этюд маслом Джейми Уайета.
– Заснула, – сказала Амрита. – Можешь не качать.
Я убедился в ее правоте, взглянув на дочь. Виктория спала с открытым ртом, полусжав кулачки. Ее частое дыхание обдувало мне шею. Я продолжал ее покачивать.
– Может быть, занесем ее в дом? – спросила Амрита. – Холодает.
– Одну минутку, – ответил я. Моя ладонь была шире спины ребенка.
Когда Виктория появилась на свет, мне было тридцать пять, а Амрите – тридцать один. Много лет я говорил всем, кто хотел меня слушать, – и кое-кому из тех, кто слушать не хотел, – о тех чувствах, которые у меня вызывает появление на свет детей. Упоминал я и о перенаселении, и о том, насколько жестоко сталкивать младшее поколение с ужасами двадцатого века, и о безрассудстве тех, кто обзаводится нежеланными детьми. И снова Амрита не стала со мной спорить – хотя я подозреваю, что с ее подготовкой в формальной логике она разнесла бы по кочкам все мои аргументы за пару минут, – но где-то в начале 1976 года, приблизительно во время первичных выборов в нашем штате, Амрита в одностороннем порядке отказалась от таблеток. А 22 января 1977 года, через два дня после того, как Джимми Картер вступил в должность и въехал в Белый дом, у нас родилась дочь Виктория.
Я бы никогда не назвал ее Викторией, но в глубине души очень радовался этому имени. Впервые это предложила Амрита, в один прекрасный жаркий июльский день, и мы отнеслись к этому как к шутке. Кажется, одним из самых ранних ее воспоминаний было то, как она приезжает в Бомбей на вокзал «Виктория». Это громадное сооружение – один из остатков британского владычества, последствия которого, по всей видимости, продолжают оказывать влияние на Индию, – всегда вызывало у Амриты благоговение. С той поры имя Виктория всегда откликалось у нее в душе отголосками красоты, изящества и чего-то таинственного. Так что, поначалу мы просто шутили насчет того, что малышку назовем Викторией, но к Рождеству 1976 года мы уже знали, что никакое другое имя не подойдет нашему ребенку, если это будет девочка.
До появления Виктории на свет я имел обыкновение выражать недовольство теми нашими знакомыми парами, которые отупели после рождения детей. Люди с отточенным интеллектом, с которыми мы могли наслаждаться нескончаемыми разговорами о политике, прозе, о смерти театра, о закате поэзии, теперь бубнили только о первом зубе своего мальчика или часами делились захватывающими подробностями первого дня маленького Хэзера в подготовительном классе. Я поклялся, что никогда не опущусь до этого.