Анонс
Падите, люди Калькутты, ниц, ибо сходит на грязные, многолюдные улицы вашего города Тьма. Не Тьма ночи – но Тьма погибели.
Склонитесь, люди Калькутты, пред силой, страшнее которой нет ни на земле, ни в небе, ни в пламени ада. Склонитесь пред грозным ликом Кали, Госпожи Смерти. Ибо кровь на деснице ее – и кровью обагрены руки тех, кто служит ей, отнимая чужие жизни.
Слушайте, люди Калькутты, песнь Кали. Песнь боли. Песнь убийства!
Но это Ад, и я не вышел из него
…есть тьма. Она для всех. Лишь некоторые из греков и их почитателей в своем текучем расцвете, где дружба красоты с человеческими существами была идеальной, считали, что они отчетливо отделены от этой тьмы. Но и эти греки находились в ней. Но все равно, завязшее в грязи, терзаемое голодом, загнанное в сутолоку улиц, ввергнутое в войны, страдающее, несчастные, суетящееся, получающее удары в живот, несчастное и бесхребетное человечество, продолжает восхищаться ими; все его множество, кто из-под клубов черного дыма хаоса Везувия, кто – среди вздымающейся калькуттской полночи, вполне сознавая, где они.
Сол Беллоу
Есть места, слишком исполненные зла, чтобы позволить им существовать. Есть города, слишком безнравственные, чтобы испытывать страдания. Калькутта – именно такое место. До Калькутты я бы только посмеялся над такой идеей. До Калькутты я не верил в зло – во всяком случае, в качестве силы, отдельной от действий людей. До Калькутты я был глупцом.
Захватив Карфаген, римляне истребили мужчин, продали в рабство женщин и детей, разрушили громадные сооружения, раздробили камни, сожгли развалины, усыпали солью землю, чтобы ничто более не произрастало на том месте. Для Калькутты этого недостаточно. Калькутта должна быть стерта.
До Калькутты я участвовал в маршах мира против ядерного оружия. Теперь я грежу о ядерном грибе, поднимающемся над неким городом. Я вижу дома, превращающиеся в озера расплавленного стекла. Я вижу улицы, текущие реками лавы, и настоящие реки, выкипающие громадными сгустками пара. Я вижу фигуры людей, вытанцовывающих как горящие насекомые, как вихляющие богомолы, дергающихся и лопающихся на ослепительно красном фоне полного разрушения.
Город этот – Калькутта. Не могу сказать, чтобы мне были неприятны эти видения.
Есть места, слишком исполненные зла, чтобы позволить им существовать.
Глава 1
Сегодня в Калькутте бывает все что угодно…
Кого мне винить?
– Не езжай, Бобби, – сказал мой друг. – Не стоит оно того.
Шел июнь 1977 года, когда я приехал из Нью-Хемпшира в Нью-Йорк, чтобы обговорить с моим редактором из «Харперс» последние детали моей поездки в Калькутту. После этого я решил заскочить к своему другу, Эйбу Бронштейну. Скромное конторское здание на окраине, приютившее наш маленький литературный журнальчик «Другие голоса», выглядело весьма непритязательно после нескольких часов созерцания Мэдисон-авеню с разреженных высот апартаментов издательства «Харперс».
Эйб в одиночестве сидел в своем захламленном кабинете и трудился над осенним номером «Голосов». Несмотря на открытые окна, воздух в комнате был таким же вонючим и сырым, как и потухшая сигара, которую жевал Эйб.
– Не езжай в Калькутту, Бобби, – повторил Эйб. – Пусть это будет кто-нибудь другой.
– Эйб, все уже решено, – ответил я. – Мы вылетаем на следующей неделе.
После некоторых колебаний я добавил:
– Платят очень хорошо и берут на себя все расходы.
– Гм, – молвил Эйб, передвинув сигару в другой уголок рта и хмуро уставившись в наваленную перед ним кучу рукописей. Глядя на этого потного, всклокоченного человечка – больше, чем кто бы то ни было, напоминавшего заезженного букмекера, – никто бы и подумать не мог, что он возглавляет один из наиболее уважаемых «малых журналов» страны. В 1977 году «Другие голоса» не затмевал старый «Кэньон-Ревью» и не вызывал необоснованного беспокойства по поводу конкуренции у «Хадсон-Ревью», но мы рассылали нашим подписчикам ежеквартальные номера журнала; пять повестей из тех, что впервые опубликовал наш журнал, были отобраны для антологий на премию О'Тенри; а в посвященный десятилетней годовщине юбилейный номер пожертвовала повесть сама Джойс Кэрол Оутс. В разное время я перебывал в «Других голосах» помощником редактора, редактором отдела поэзии и корректором без жалованья. Теперь же, после того как я в течение года предавался раздумьям среди нью-хемпширских холмов и только что выпустил книгу стихов, я был лишь одним из уважаемых авторов. Но я по-прежнему считал «Новые голоса» нашим журналом, а Эйба Бронштейна – близким другом.
– Но какого черта, Бобби, они посылают именно тебя? – спросил Эйб. – Почему «Харперс» не отправит туда кого-нибудь из своих боссов, раз уж это настолько важно, что они даже расходы берут на себя?
Эйб попал в точку. Мало кто слышал о Робертс С. Лузаке в 1977 году, даром что «Зимние духи» удостоились половины колонки обозрения «Таймс». И все же во мне теплилась надежда на то, что люди – во всяком случае, те несколько сотен, чье мнение чего-то стоит, – слышали обо мне и слышали нечто многообещающее.
– «Харперс» вспомнил обо мне из-за моей прошлогодней статьи в «Голосах», – сказал я. – Помнишь, та, о бенгальской поэзии. Ты еще сказал тогда, что я слишком много времени убил на Рабиндраната Тагора.
– Как же, помню, – откликнулся Эйб. – Удивительно еще, что эти клоуны из «Харперс» знают, кто такой Тагор.
– Мне позвонил Чет Морроу. Он сказал, что статья произвела на него глубокое впечатление. – Я решил опустить тот факт, что Морроу забыл имя Тагора.
– Чет Морроу? – проворчал Эйб. – Он разве уже не пишет кинороманы по телесериалам?
– Пока он работает временным помощником редактора «Харперс», – ответил я. – Он хочет получить статью о Калькутте к октябрьскому номеру.
Эйб покачал головой.
– А как насчет Амриты и крошки Элизабет Регины…
– Виктории, – закончил я за него. Эйб знал, как зовут мою малышку. Когда я впервые сообщил, ему, как мы назвали девочку, Эйб заметил, что имя довольно удачное для потомства индийской принцессы и чикагского полячишки. Этот человек был воплощением чуткости. Хоть Эйбу и было далеко за пятьдесят, он так и жил вместе со своей матушкой в Бронксвилле. Он с головой ушел в издание журнала и казался безразличным ко всему, что напрямую с этим не связано. Как-то зимой у него в конторе сломалось отопление, и большую часть января он проработал там, закутавшись в шерстяное пальто, прежде чем пошевелил пальцем, чтобы сделали ремонт. В то время Эйб общался с людьми в основном по телефону или по почте, но его язык от этого не становился менее язвительным. Я начал понимать, почему никто не занял мое место ни на посту помощника редактора, ни редактора отдела поэзии.
– Ее зовут Виктория, – повторил я.
– Не важно. А как Амрита отреагировала на то, что ты собираешься сбежать и бросить ее одну с ребенком? Кстати, сколько девочке? Месяца два?
– Семь месяцев.
– Не рано ли уезжать в Индию и оставлять их одних.
– Амрита тоже едет. И Виктория. Я убедил Морроу в том, что Амрита может переводить мне с бенгальского. – Это не совсем соответствовало истине. Именно Морроу предложил мне взять с собой Амриту. По правде говоря, эту работу я получил благодаря имени Амриты. До звонка мне «Харперс» обращался к трем авторитетам в области бенгальской литературы, двое из которых были индийскими писателями, живущими в Штатах. Все трое отвергли предложение, но последний из тех, с кем они связывались, упомянул Амриту – хоть ее специальностью и была математика, а не литература, – и Морроу за это уцепился. «Она ведь говорит по-бенгальски?» – спросил Морроу по телефону. «Конечно», – ответил я. На самом же деле Амрита знала хинди, маратхи, тамильский и немного пенджаби, а также говорила по-немецки, по-русски и по-английски, но только не по-бенгальски. «Один черт», – подумал я.