Выбрать главу

Я решил — пускай хладнокровно, — что ради этой жизни, ради ускользающей мысли, обрывка цели в окружающем, чтобы вселенский хаос был ценен, чтобы вообще чего-нибудь стоить, мне — нам — нужно избегать подобных земных стремлений и чем только можно выделяться в постановке привычного — одеждой, жилищем, речью или простыми привычками. И потому я унизил нас обоих, дабы отделить от униженных, как только позволяла фантазия, надеясь — ошибками этими — сделать нас безошибочными.

И ты, любовь моя низменная, никогда не винила меня. За восхитительную боль, за необходимую злобу; многое слетало с твоих губ, но ни слова отречения не выдохнуло горло.

О, ты всегда будто потеряна в глубинах некого невозмутимого суждения, вечно сосредоточена, вечно обернута покровами простого, но всепоглощающего занятия — бытия собою. Я видел, как выбор одежды на утро занимал тебя почти до обеда, смотрел, как тщательно ты подбираешь правильный аромат, и это занимает полдня или больше, — деликатное, вдумчивое смазывание, медленное втирание и рассудительное нюханье; наблюдал, как простенький сонет поглощает тебя на целый вечер — сплошь хмурые гримаски и печальные вздохи; глядел, как настойчиво и серьезно — олицетворением неподдельной искренности — ты чуть не полночи вчитываешься в каждое слово какой-нибудь кошмарной скуки; знал, что во сне ты, могу поклясться, возбуждаешься, бываешь покрыта и вновь проваливаешься в глубокий сон, толком даже не проснувшись.

И все же, несмотря на все различия, полагаю, мы думаем одинаково.

Лишь мы сформированы, одни мы упорядочены, а другие рассредоточены, песчаной грудой навалены, беженцы — просто случайные вспышки, свист белый, бесцветный, пустая страница, заснеженный экран, бесконечный, вечно гниющий осадок благодати, к которой мы, по крайней мере, стремимся сознательно.

Хлопает, шлепает в вышине над задумчивой моей головой — я, кажется, слышу старину снежного барса, для нас хранившаяся храмина его приветствует ночь хлопком одной ладони, взмахом одной руки.

Глава 6

Настает ясное утро; заря с кровавыми перстами усердным сиянием размечает пылающие воздушные моря, и новое лживое начало склоняется над землей. Глаза мои открываются васильками — клейкими, затянутыми тиной собственной затхлой росы — и вбирают в себя этот свет.

Я встаю, тащусь к узкому окошку башни, где, стоя на коленях, стираю сон с глаз и, выглянув наружу, наблюдаю зарю.

Хвастливый кричащий солнечный свет заливает мышастую равнину, превращает ее в котел, где множатся пары, вздымаются и исчезают в ясности, растворяются в сточных водах небесного океана.

Я вбираю в себя этот вид, изгоняя собственные отходы, и медленной дугой мое личное вливание в ров летит свободно, золотясь в дымке нового дня, плещется, пенится в темных водах внизу; каждая пораженная солнцем, медно очерченная капля — ослепительный стежок золотого шва; мерцающий синус метафоры света.

Облегченный, возвращаюсь на подобие постели у холодного камина с останками страниц; намереваюсь лишь отдохнуть, но вновь засыпаю и прихожу в себя от скрежета ключа и стука в дверь.

— Сэр?

Я сажусь, потерявшись в пустоте бессмысленно продлившегося и неловко прерванного сна.

— Доброе утро, сэр. Я принес завтрак. — Старый Артур, тяжело дыша после узкой винтовой лестницы, протискивается в дверь и ставит поднос на сундук. Смотрит, словно извиняясь: — Могу я присесть, сэр?

— Разумеется, Артур.

Он благодарно падает на стул в груду бумаг; поднимается облако пыли, она лениво кружится в солнечных лучах, что проникают в комнату через разбитые окна. Грудь Артура ходит ходуном, он сгибает ноги и достает носовой платок — промокнуть и вытереть чело.

— Прошу прошения, сэр. Не молодею.

Бывают случаи, когда просто нечего сказать; произнеси подобное кто-нибудь равный мне, я выбирал бы ответ со вдумчивым восторгом снайпера в кустах, что заметил идеальную жертву — совсем рядом, ничего не подозревающую, — и теперь решает, каким оружием воспользоваться. Когда речь идет о старом и ценном слуге, подобный спорт неуместен, он унизит и оскорбит нас обоих. Я знавал таких, по большей части родившихся, пусть и незаслуженно, в нашем положении, — они наслаждались возможностью обидеть тех, кто служит и обслуживает, и, видимо, получали от столь подлой игры массу удовольствия; но, полагаю, остроумие их рождено слабостью. Выпада стоит лишь равный тебе, иначе результат состязания сообщает нам одни неловкие банальности; и невольным доказательством тому — люди, что в своем пристрастии к издевательствам над низшими, неспособными ответить прямо, оказываются беззащитнее всех пред теми, кто прямо ответить может.

Кроме того, я знаю, что у тех, кто ниже нас, своя гордость; они — это мы сами в иных обстоятельствах, а люди нашего круга довольно небрежно приемлют чужое самоуважение. Мы сами себе правосудие: ощущаем нужду и угадываем возможности; постигаем, судим, распределяем и, где удается, внедряем то, что кажется нам правильным с позиций нашей личной философии. От какого-нибудь официанта наверняка последует фонтан критики — за вращающимися кухонными дверями, — и он отплатит любезностью, неметафорично плюнув в суп; бесспорно, немало третируемых слуг нянчат свое горе, пока не удастся отплатить за оскорбление, удачно пустив слух или — исходя из собственноручно собранных сведений о том, что для мучителя ценнее всего, — устроив порчу, повреждение, поломку или потерю этого сокровища. Подобные неравные отношения повисают в великолепно рассчитанном равновесии; тем, кто выше, игнорировать его гораздо проще, чем тем, кто внизу, и однако же мы рискуем, не принимая его в расчет.