— Вот моя деревня, дружок, — вздохнул Федосий. — Мой аул — по-вашему… Сюда летела птицей моя душа. Чуть побольше стало сельцо, а так все без перемен. Вон там — на холме — лежит моя мать, а вон ту балку видишь? Там я встретил Груню…
Все это Махов сказал Жоламану по-русски. Юноша проникся его состоянием, с грустью подумал он о своей матери — несчастной Кунтай.
— Ты прав, дядя, мать никто не заменит. Тяжко, когда некому выплакаться, излить душу. Но ведь мы не вечны, сам понимаешь. Одни приходят на смену другим. Когда мы ляжем в сырую землю, наше место займут Тасбулаты. Кто знает, может, жизнь тем и ценна, что проходит быстро? — говорил Жоламан, глядя на зажигающиеся огни деревни.
Федосий удивленно посмотрел на своего названого брата — его порадовала зрелость суждений Жоламана. «Обычно из него слова не вытянешь, а тут высказывает такие глубокие мысли. Видно, будет так же могуч умом, как и телом. Это он верно сказал о смене поколений. Подобно тому как юность сменяется у человека зрелостью, а потом старостью, так и время идет своим чередом, летит в пространство. Мы не можем противостоять этому. Не надо зря убиваться!»
Родные песни — как он по ним истосковался! — стали слышнее, они лились громко, раздольно, улетая в ясное вечернее небо.
«Милая моя Груня, вот за тем холмиком я ждал тебя, а ты со смехом выходила из камышей. Разве я забуду те дни?»
Гостей приветил в своем доме Дементий Астахов, он погрузнел, в бороде прибавилось седины. Радостный и оживленный, хозяин потчевал Федосия и Жоламана.
— Кушайте, гости дорогие. Не стесняйтесь, Федосий, — никак к своим пришел. Как ты осунулся, одни глаза остались! А за коней спасибо тебе, выручил ты нас, ох как выручил! Тягла не хватает, а хлеба, слава богу, тучные. Стало быть, насовсем к нам?
— Нет, ненадолго. Приехал повидать вас, к матери на могилу схожу.
— Оставайся, Федосий, слышишь? Невест у нас хватает, — помнишь, обещал тебе невесту присмотреть, я не забыл своего слова…
— Спасибо, Дементий, только… пустое это. Сам говоришь, что вы смешались с местными казахами. А я — тем паче. Полжизни провел с ними, нашел у них защиту в тягостные мои дни. Куда ж я теперь от них? Ты, наверное, слыхивал, какая беда на казахов свалилась. Вот и мне пришел черед их выручать. Нет, я своей жизни не мыслю без этого народа.
— Ну, делай как знаешь. Я тебе перечить не стану, пособлю чем смогу. Если нужна будет наша помощь, ты только кликни, и придем — всем миром.
Не успели они поужинать, как дверь со скрипом отворилась. В тусклом свете лучины Федосий увидел знакомое рябое лицо. Это был Феминий — он осунулся, постарел.
— Так, значит, Федосьюшка! Ловко ты, сволочуга, хапнул мою Груню. Доколе будешь изгаляться надо мной? — Он провел ладонью по высохшему лицу. — Федосьюшка, змееныш ты мой! Родня ж ты мне! Али не так? Почему сразу не пришел ко мне? Одинокий я теперича, один как перст остался. Некому глаза закрыть… — Старик вытер грязными рукавами слезу, шагнул вперед. — Гад ты, Федосьюшка. Приехал издалека и не подумал зайти к тестю. Иди-ка ко мне! Иди сюда, зятек! Дай я тебя расцелую!
Дыша на него табаком, Феминий поцеловал Федосия. Поддерживая его под локоть, Федосий усадил тестя подле себя.
— Ты скажи, где моя Груня?
— Не приехала она.
— Ты, вражина, говори толком, почему не приехала? Аль меня боится? Скажи, пусть не страшится. Отец я или кто? Пусть приезжает, благословение мое получит.
— Ладно, передам.
— Скажи ей, Федосьюшка, скажи. Матушка ее, пусть земля ей будет пухом, преставилась — тому уж два годка будет. Внуки-то есть?
— Есть.
— Привози их, скорей привози. Избу, землю — все отдам. Все теперь ваше. Душа горит огнем. Никого у меня больше не осталось, только вы…
Федосий погостил в деревеньке два дня, посидел у дорогой могилы, поставил плетень и распростился с хлебосольными земляками.
Он окончательно понял, что его жизнь навеки связана с казахами.
Песня, рожденная в год Великих Бедствий, стала самой любимой в ауле Куата — ее пели и дети, и старики. Часто напевала ее и Аршагуль, прижимая к груди двухлетнего. Тасбулата. Эта песня была ее благословением сыну, единственному потомку рода Жомарта, мальчику, которому она желала долгих-долгих лет жизни, Эта песня, исполняемая на разный лад, под наигрыш домбры и просто хором, стала в народе и колыбельной, и погребальным плачем. Аршагуль слышала в ней завет поколений; недаром, напевая «Елим-ай!», она вспоминала Казыбека-Златоуста, благословившего ее, когда она была ребенком… И словно на крыльях этой песни принеслась к ней однажды долгожданная весть.