Пальцы обдавало студёной водой, словно огнём хлестало. От них струился свет, будто душа моя уходила туда. Но ногти бессильно карябали доски почти у самого свёртка.
Я закричала отчаянно и зло и потянулась, всем существом своим вытянулась в сторону тихо скулящего комочка. Через боль и отчаяние. Не веруя, не уповая, не моля.
Но чудо случилось.
Женщина встрепенулась на мой крик. Тяжело открыла глаза, стряхнув с век тонкую корочку льда.
— Ноемгара, — сложились сизые губы.
Руки юной матери трудно раскрылись, отрывая от груди и протягивая мне сокровище.
Я потянулась в проём. Стиснув зубы, рванула плоть.
И уцепила широкую ленточку.
Намертво сжался кулак!
А женщина, отпустившая руки, по ледяной влажной корке скатилась с покатой крыши. Так и не сумев стереть улыбки с окоченевшего лица.
Плеска я не услышала…
Маленький комочек в одеялах шевелился, надеясь вылезти на свет. Надеясь, что холод в нём — всего лишь холод, но где-то рядом есть тепло матери. И грудь, полная тёплого молока. И жар ещё не опавшего живота. И руки, бережнее которых нет на свете…
— Ной! — заплакала я. — Ной!
Сильные руки мужи обняли мой стан, поддерживая в окне. Опалила боль порванных мышц и стало ясно, что здесь, в единственном соединяющем миры жизни и смерти портале, я остановилась, не способна ни выйти, ни вернуться. И вишу, отчаянно цепляясь за смерть во имя жизни…
— Ноема! — крикнул муж, приблизившись. — Держись! Я за мальчиками! Мы разрубим крышу! Держись!
Горькие губы обожгли обнажённое плечо, и руки поддержки покинули меня. Мой муж, мой бог и господин, помчался в темноту лабиринта, выкрикивая имена сыновей.
Немного, нужно продержаться немного, пока они придут! Среди холода, боли, усталости и отчаянья. Меж тьмы, холода, ветра и воды, ополчившихся на жизнь. Продержаться и удержать!
Совсем немного…
Мои сыновья — могучие, стройные, смелые — гордость материнского сердца. Им не впервой махать топорами. Не впервой идти наперекор стихии и страху. И никому не остановить их натиска в бою и труде.
Мои дочери — ласковые, сильные, добрые, — нежность материнского сердца. Их трепетные понимающие руки обнимут меня, держа в окне, пока от яростных ударов будут лететь над ними щепы.
Лишь бы только удержаться. И удержать.
Озябшие пальцы надорванной руки я уже не чувствовала. И потому смотрела только на них. Смотрела и немо приказывала — держать. Держать! Не сметь разжиматься! Не сметь!
Комочек завозился вновь, стремясь на волю из тесных пут. Но ветер, холод, дождь и град пугали его. Не таким должен быть мир, встречающий человека, выходящего из лона. И малыш пищал криком совсем маленького дитя, похожим на мяуканье брошенного котёнка.
Сердце провалилось в бездну и снова вынырнуло. Если малышка вырвется из одеял, то ухватить её надорванной рукой я уже не смогу…
И я запела. Колыбельную, переданную мне из тепла в тепло с молоком матери, с лаской её рук, с жаром её живота, и смехом её глаз.
Тихую колыбельную для мира, наполняющегося водой.
Для себя, живущей, но умирающей в холодном безверии и жаркой надежде.
Для малышки, пихающей путаницу одеял.
Для умерших и ещё живых…
Я пела и чувствовала, как моё тело подпирают снизу надёжные руки. Как подпирают мой надтреснутый голос сильные голоса будущих матерей.
Как муж мой, мой бог и господин, плечо в плечо с моими сыновьями рубит сухо огрызающиеся доски. И орёт, непотребными словами понося Небеса.
Как замирает, поверив в мой голос, дитя.
Как затихает море.
Как останавливается дождь.
Как прислушивается бог.
«… и сказал Господь в сердце Своем: не буду больше проклинать землю за человека, потому что помышление сердца человеческого — зло от юности его; и не буду больше поражать всего живущего, как Я сделал. Впредь во все дни земли сеяние и жатва, холод и зной, лето и зима, день и ночь не прекратятся» (Быт 8, 21–22)