Стали мы встречаться. А весной сорок первого расписались и я перешла жить в его квартиру.
Многие нашей жизни завидовали. Василий водки не пил, гулянками не увлекался. Мне с ним не было скучно. Как у нас вечер свободный, так он предлагает: «Пойдем, Варенька, побродим немного». Мы шли обычно на Замковую гору — это в Перемышле так называется гора, где стоит старинный замок какого-то короля или графа. А вокруг замка большой парк. Вот и бродим мы по дорожкам и говорим, говорим… А то залезем на башню и смотрим на ту сторону Сана. Там немцы. Ходят их офицеры важные, как гусаки, в лаковых сапогах и с тросточками. Или дамы — нарядные, в широких шляпах. А иногда проедет карета с кожаным верхом. Я еще мечтала: «Вот бы в такой карете покататься!» А Василий смеялся: «Подожди, Варя, когда мы с тобой до золотой свадьбы доживем, я тебе еще лучше карету подарю, тоже из золота!»
Так мы и прожили три с половиной месяца. Двадцать первого июня, в субботу, помню, наше городское начальство решило в Замковом парке праздник устроить, почему — не знаю. Только народу там собралось — масса: и военные, и гражданские. В ларьках чего только не было: и шоколад, и апельсины, и вина разные, одного птичьего молока не хватало. Ну танцы, конечно. Музыка играла, фейерверки пускали. Одним словом, чтобы все любовались на нашу мирную жизнь. Мы с Василием тоже там были, но только часов до десяти. Его товарищи нас в ресторан звали, но он не пошел. «Мы, — говорит, — лучше с Варюхой по-семейному, дома поужинаем».
Вдруг ночью взрыв. Я глаза открыла, вижу — рассвет, красное солнце в лицо бьет, больше ничего не разберу. Только грохочет вокруг и дом ходуном ходит. А Василий уже собирается: «Это, Варя, война!» Так и сказал уверенно, будто знал. Быстро натянул гимнастерку, схватил сумку и — к двери. Но вернулся, поцеловал меня и приказал немедленно бежать за ним, в его часть. Я оделась кое-как. Выбежала из дому, а по улице бегут такие же, как и я, — кто полуодетый, кто просто в нижнем белье. Кругом снаряды рвутся, дети плачут.
Служил он в автороте. Когда я добежала до нее, Василия там уже не было. Нас, женщин, сразу же погрузили в автобусы и повезли за город. Я поехала в Днепропетровск к родителям…
Варвара Артемовна сидит, опустив глаза, старательно разглаживает складку на платье.
— А что же дальше было с вашим мужем?
— Убили его, — просто и как-то очень спокойно говорит она. — Уже за Проскуровом встретила я случайно его ординарца. Сначала не узнала: был мальчик, а здесь ко мне подошел ну прямо, как старик — обросший весь, черный и худой-худой. Он меня сам узнал, подбежал с шинелью в руках, говорит: «Вот возьмите, это Василь Никитича шинель». И убежал обратно в колонну. А я посмотрела — вешалка, что я ему перед войной пришивала, оторвана, воротник в крови, и так мне дурно стало, еле до вагона добралась…
…Мы выходим на улицу. Женщина идет крепкая, осанистая, и уже кажется, что не было с ней сейчас тяжелого разговора. А я боюсь одного: расстанемся, и ниточка оборвется.
Спрашиваю, как называлась организация, где она работала.
— Строительное управление восьмого Перемышльского укрепрайона.
— А людей помните? Хотя бы кого-нибудь из командиров?
С минуту она сосредоточенно думает, потом неуверенно называет несколько фамилий.
— Запамятовала уже, наверное, склероз. — Она с досадой стучит себя по лбу.
И, тряхнув мне руку, бежит к переполненному автобусу, прыгает на подножку.
«И грянул бой»
Жаркий летний полдень. Я иду по Киеву и узнаю и не узнаю его. Этот город и раньше казался мне прекрасным, но сейчас он еще лучше… Вот Крещатик — многоэтажный, светлый, весь какой-то сверкающий. С трудом нахожу дом с башенкой, который я запомнил еще тогда, когда нас, прибывших из Броваров, сажали здесь на машины и отправляли на фронт… А вот бульвар, та же литая чугунная решетка и два ряда тополей, стоящих плотно, как солдаты в строю. По этому бульвару в тревожную осень того же сорок первого года мы шагали, оставляя Киев.
Это было ночью, где-то недалеко рвались снаряды, выбрасывая высоко, до самого неба, оранжево-черные сполохи огня. Моросил дождь. И деревья стояли молча в своих рваных, порыжевших одеждах, словно предчувствуя беду… А сейчас они чуть покачиваются под легким игривым ветром, блестят на солнце густой клейкой листвой. И как будто не было ничего — ни войны, ни моей молодости, а вечно был этот мир, шумный и пестрый, немного ленивый от жары, погруженный в тысячи повседневных забот и служебных обязанностей.
Маслюк живет в пригороде. Здесь тихо. Домик утопает в зелени, золотятся стройные стволы сосен, жужжат над цветами шмели, кудахчут куры. Румяная черноглазая женщина варит варенье из клубники. Из медного таза струится сладковатый запах, привлекает пчел. Сам Дмитрий Матвеевич тоже хозяйничает — вооружившись молотком, чинит наличники на окнах. Он без рубахи, в стоптанных тапочках на босу ногу — ни дать ни взять добродушный, неторопливый сельский «дид», всю жизнь только и занимавшийся плотницким делом…