Но в этот день Василию влетело. Перед вечером лейтенант решил проверить заправку постелей, и он нашел у троих в том числе у Василия плохо заправленную койку, за что и дал по наряду вне очереди. И другим тоже досталось — за грязь в тумбочке, за нечищенные сапоги. Потом объявил, что в связи с антисанитарным состоянием помещения все временно лишаются права на увольнение за пределы зоны. На вопрос, как долго продлится такая кара, лейтенант ответил уклончиво. Мол, все будет зависеть от вас.
А сам ушел. Долго возился в своем «салоне» (бойцы смеялись тайком: курятником вернее бы назвать эту комнатушку-выгородочку), все франтился перед зеркалом. Вышел весь надушенный, в парадной форме, даже со шпорами, но еще мрачный. Подошел к телефону, постоял над ним, побарабанил пальцами по крышке, потом вдруг махнул рукой. «Будут спрашивать, — наказал помкомвзводу, — скажи, пошел в штаб».
Василий не обиделся на него, как другие. Зачем ему увольнительная, когда ни здесь, в местечке, ни в самом Перемышле у него нет знакомых, и все его мысли по-прежнему далеко отсюда, в родном Подмосковье. Там, среди россыпи домиков и домишек, дымит его суконная фабрика. Дышат машины, мягко постукивая ходят валки. Рядом с фабрикой — клуб, бывший хозяйский дом, с лепными потолками, с паркетом из мореного дуба. В этом клубе ему знакома каждая комната — в одной он занимался в струнном кружке, в другой — это когда стал постарше — играл в шашки и шахматы, уже перед армией стал ходить в третью — записался в литкружок. К стихам чудака потянуло. Хоть и грамотой слабоват, а потянуло. Дружки-корешки — свои же, фабричные, чужим он не позволил бы — потешались: ну впрямь чудит парень, ни танцев ему, ни кафе-ресторана не надо, одни стихи в голове. Даже в ревность ударились: «Кто тебе дороже — мы или этот поэт, москвич патлатый, ваш руководитель?» Что им на это ответишь? Да ничего. Только вздохнешь: эх, мол, братцы-кролики, дорогие мои, ни черта вы не понимаете.
И здесь тоже не понимают. Лейтенант раз заметил, что он, Василий, вечером, примостившись у тумбочки, что-то пишет, подошел, не спрося взял листок, прочитал и бросил обратно. Сказал с ухмылкой: «Пушкин, значит. И ручку грызешь совсем как он. Смотри, спрошу за порчу казенного имущества». Ладно хоть другим не рассказал.
Обо всем этом Василий думал, выполняя внеочередной наряд. Перед уходом лейтенант приказал ему пройтись тряпкой по всем помещениям и навести образцовую чистоту. И вот Василий, начав с жилого отсека, ходил, протирал для надежности и без того чистые столы и табуретки, посудный шкаф, у титана задержался, увидев на его никелированном боку свое отражение. Было смешно смотреть: лицо длинное, еще длиннее, чем есть, словно после болезни, и глаза большие, с чистой, как у херувима, голубизной. Его глаза, никуда не денешься. По ним его всегда узнавали — толстел ли, худел ли, менял стрижку, даже если был весь в машинном масле. А с херувимом его еще в детстве сравнивала бабка. Из-за глаз, да из-за тихости…
Потом заглянул в боевые казематы. Но там уже шуровали артиллеристы: протирали стволы, драили приборы. Пулеметчик невольно позавидовал им. Вот где сила! Темно-зеленые, жирно поблескивающие пушки, были нового образца — с лебедками для подачи снарядов и гильзосборниками, с запасными панорамами, с вращающимися, как в зубном кабинете, креслами для наводчика. Стволы были вмонтированы в бронированные шары, которые могли вращаться при наводке на цель и одновременно защищали орудийную прислугу от осколков и пуль. Да, здесь, конечно, укрытие надежнее, чем в бронеколпаке, — подумал Василий, стоя с веником в руке, — но уж больно глухо, ни щелочки. Если и увидишь кусочек природы, то лишь через стекло, в стереотрубу. У него же, в бронеколпаке, в прорезь далеко видно — вправо, влево, даже вверх. Хочешь: сядь и любуйся себе. Днем — окрестными холмами, рекой Сан с кустами и песчаными отмелями, журавлями в голубом небе, ночью — луной и звездами.