«Как, Вася, я правильно объясняю?» — обращается Иван (нет, так называть его уже неудобно, пусть он будет Иваном Ивановичем) к сидящему поодаль, у окна, Василию.
Василий, который смотрел на прыгающих по подоконнику синиц, встрепенувшись, переспрашивает: «Что?» И смущенно краснеет. «Простите, недослышал немного». Иван Иванович повторяет и показывает чертеж. Василий согласно кивает, бормочет: «Все так… так». Но неожиданно заключает: «Остались вот… Значит, не судьба».
Иван Иванович, улыбаясь, похлопывает приятеля по плечу. «Сколько лет прошло, а наш Вася все тот же!» И подмигивает мне. «Ты лучше расскажи как живешь?»
Василий что-то вспоминает, и морщинки на его длинном лице начинают светиться. «А что? Дом свой. В палисаднике георгины, табак, перед окном — липка растет. Запах божественный, соседи, что в новом большом доме живут, прибегают к нам душу отвести. Молодые просят: „Дядя Вася, подари цветочек. В ларьке-то таких георгинов не сыщешь“».
Нет, он доволен жизнью. Здоровьишко пока есть. Жена заботливая, покладистая. Сама работает и еще дом везет. Он тоже работает, в том же чине, что и до войны.
Иван Иванович своей жизнью тоже в общем-то доволен. Живет он в большом волжском городе, работает на транспорте. Квартира хорошая, со всеми удобствами.
И свою жену он хвалит: директор школы, много работает и за квартирой успевает следить. Но вот про детей говорить не хочет.
Иван Иванович, закусив губу, нервно расхаживает по комнате, от его недавнего довольства не осталось и следа. Нет, своей дочерью он просто огорчен. Подумать только: поступила в транспортный институт, а с третьего курса ушла, с какой-то экспедицией уехала куда Макар телят не гоняет, к белым медведям. За год прислала одну открытку. Сын-школьник тоже чудит — дудку себе купил.
Василий сидит, слушает. Его голубые глаза, окруженные сетью мелких морщинок, словно два светлых озера посреди ничем не примечательной равнины. И трудно понять по этой чистой, спокойной глади, что таится в глубине.
«А ты, Иван Иванович, детей своих любишь?» — вдруг тихо, буднично спрашивает он. И, не дожидаясь ответа, признается:
«Я вот все мучаюсь, что, верно, мало своих люблю, ну не так, как надо бы». Он вздыхает. «А ведь их любить надо. Если они это чувствуют — любовь-то, — все от родителей примут».
Иван Иванович смотрит не него недоверчиво.
«Давай, братец, подниматься, — говорит он Василию. — Мой поезд через час, к ночи я должен быть дома. Утром у меня важное совещание».
Василий тоже поднимается. «Раз вместе, так уж вместе». Он мнется. И уже у двери вытаскивает из кармана пальто помятую школьную тетрадку, быстро сует ее мне, шепчет: «Почитайте вот, если не затруднит. А возвращать не надо. Оставьте себе… на память».
…Стихи, скажем прямо, были весьма слабоватые. Я насчитал в тетрадке более трехсот строк. Потрудился ветеран. Впрочем, может быть, это для него не труд, а отдохновение души, возвращение в мыслях к незабываемому прошлому, в места, где для него началась война?
Поэтому привожу лишь одно четверостишие. А за правду, думаю, Василий на меня не обидится.
МЕДЫКСКАЯ БАЛЛАДА
…Нет, сколько бы лет ни прошло, мне вряд ли забыть случайную встречу с этой женщиной и ее рассказ, — трогательный, доверчивый, проникнутый наивной верой в чудо…
Последний день моего пребывания на древней перемышльской земле выдался погожим: ночью выпал первый снег, и утром, выглянув из гостиничного окна, я увидел обычно тесное и мрачноватое скопище продымленных черепичных крыш словно обновленным, радостно сверкающим под лучами солнца. Искрились деревья, сияли купола церквей. На минуту с души отхлынули заботы, вспомнилось детство. Хотелось без конца любоваться этой ожившей сказкой. Но открылась дверь, вошел розовый с морозца, неизменно веселый Бронек и напомнил мне о делах. Предстояла поездка вдоль границы: надо было посмотреть места, где проходил восточный рубеж обороны. Едва ли мы вернемся до вечера. А вечером я хотел еще посидеть в библиотеке, порыться в старых книгах, в которых рассказывались всякие любопытные эпизоды из более чем тысячелетней истории Перемышля…