Итак, все они погибли! Был ли среди них мой муж — этого, я, повторяю, не знала, но если бы мне разрешили попытаться отыскать его труп, пошла бы туда. Как смогла бы я найти его в развалинах — об этом тогда не думала…
Ночью я лежала, не смыкая глаз и прислушиваясь к каждому шороху. Все чудилось, что вокруг дома кто-то ходит — то слегка постучит в ставню, то скрипнет калиткой. Несколько раз, накинув шаль, выходила на крыльцо и подолгу всматривалась в темноту. Но вокруг никого не было. Поселок казался безлюдным, не светилось ни одно окно, даже собаки не лаяли.
И вдруг я услышала, как кто-то скребется в дверь. Затаила дыхание. Мне вспомнилась притча о душах погибших, которые возвращаются в дом. Вот дверь заскрипела, послышался слабый стон… Сорвавшись с кровати, метнулась к двери и споткнулась о лежащее у порога тело. Человек! Я упала на колени, дрожащими руками дотронулась до него. Его одежда была липкая от крови, шершавая от песка. Сердце у меня страшно забилось — от жалости и от какого-то необъяснимого предчувствия. Нащупав лицо человека, чуть не закричала. Это был он, мой муж, мой коханый! Не помню уж, что я говорила ему, но он тоже узнал меня. «Мне плохо, Лена, — простонал он. — Товарищей убили, я остался…» Он попросил воды и пил долго, жадно. Потом сказал, чтобы его спрятали. Мои родители тоже проснулись и совершенно оцепенели — или от неожиданности, или от страха. Отец, обычно деятельный и находчивый, не знал, что предложить, только бегал в нижнем белье по комнате, поминутно заглядывая в дверь — не идут ли к нам немцы…
Я попросила отца посторожить у калитки, сама вместе с мамой стала оказывать Николаю первую помощь. Мы сняли с него пропитанные кровью гимнастерку и штаны, стянули сапоги и, согрев воды, промыли раны, которых было множество, но, к счастью, не глубоких. Больше он страдал не от ран, а от контузии: его, как он сказал, завалило при взрыве дота, и он потерял сознание. Может быть, потому немцы и решили, что в доте все погибли, поскольку не слышали ни криков, ни стонов… К ночи Николай пришел в себя, выбрался из-под обломков и пополз по полю к поселку. Идти он не мог: правая нога у него отнялась.
Мы забинтовали Николаю грудь, переодели его во все чистое, напоили горячим сладким чаем — от еды он отказался — и решили спрятать в единственном более-менее надежном месте — в подвале под сараем, где мы прятались в дни боев. Снова перенесли туда матрац, постельное белье, кое-что из посуды. Вход в подвал отец замаскировал сеном, а для того, чтобы в убежище мог проходить воздух, прокопал дыру. Боясь обыска, военную одежду Николая мы закопали в глубокую яму во дворе, смыли кровь с крыльца. Мы знали (об этом говорил приказ немецкого коменданта), что за укрывательство советского офицера фашисты могут расстрелять всю нашу семью. «Може, треба его замельдовать?»— спросил у меня отец. Но что значило замельдовать, то есть зарегистрировать Николая в немецкой комендатуре? Это значило обречь его на верную смерть: он же был не только командир и коммунист, он был тот самый ненавистный «дотовец», который причинил фашистам столько бед. Я так посмотрела на отца, что он, вероятно, оробел от моего взгляда и больше не обращался ко мне с подобными вопросами.
Страх? Да, я не героиня, а обычная женщина и страшилась расправы. Но все искупала радость встречи с любимым. Я была счастлива, что снова вижу его, вижу, как он начинает поправляться, как у него появляется аппетит, сходят черные пятна с лица, как блестят его глаза, с какой благодарной нежностью он держит в своей руке мою руку. Я готова была сидеть возле него часами — он стал моим вторым ребенком и даже, как мне иногда казалось, более дорогим, чем первый. Часто, чтобы не отлучаться от мужа, я приносила к нему в подвал сына, и это были минуты большого нашего счастья. Мы забывали, что сидим под землей, что вокруг враги, которые могут в любой момент обнаружить нас, подвергнуть пыткам, убить…
Я знала, что моему счастью скоро придет конец. Николай говорил мне:
«Вот отойдет нога, смогу ходить — и уйду на восток, к нашим».
Удерживать его было бы бесполезно. Такой человек, как он, если уж что решит для себя, то никакие уговоры не помогут. Поэтому я и не отговаривала его, только вздыхала.
Приполз он к нам ночью первого июля, а через неделю уже начал вставать и, пригнувшись, ходить по подвалу. Три шага от стены до стены, но и этот путь он преодолевал с трудом, волоча онемевшую ногу. «Так ты далеко не уйдешь, надо лечиться», — говорила я, понимая, что лечиться ему негде: врача сюда, в подвал, не позовешь. Но Николай решил лечиться сам. Целыми днями он массировал больную ногу — пощипывал, разминал мышцы. «Я буду ходить, как прежде, вот увидишь!» — упрямо повторял он. И что же вы думаете: уже через пять-шесть дней он перестал волочить ногу. Теперь подвал стал для него мал. «Я хочу пройтись по двору», — сказал мне Николай и попросил разведать, нет ли поблизости немцев. На счастье, их не было. Квартировавший по соседству унтер со своей командой куда-то уехал, во всем поселке остался один немецкий жандарм, который жил далеко от нашего дома, у самой станции.