Ночью Николай поднялся из подвала, я взяла его под руку, и мы стали прохаживаться взад-вперед по двору. Была теплая, лунная ночь. Ярко светили звезды. Вдруг одна из них упала. «Загадай желание», — сказала я Николаю. Он улыбнулся: «Ты мое желание знаешь». — «Поскорей уйти на восток?» Вероятно, в моем голосе ему послышалась обида, и он вдруг остановился, прижал меня к груди, погладил по голове. «Еще мне хочется, — тихо сказал Николай, — если я погибну, чтобы ты приходила иногда на мою могилу». Я закрыла ему рот ладонью. «Не смей даже думать о смерти!» Он кивнул и молча поцеловал мою руку.
Прошло еще несколько дней, и Николай впервые попробовал ходить без моей помощи. Ходил и все смотрел на часы, считал шаги.
«Я должен делать сто шагов в минуту», — говорил он.
Можно было удивляться его упорству. Бывало, ходит взад-вперед от сарая, что за огородом, до ворот без передышки, весь покроется испариной, лицо бледное, губы сжаты, но в глазах какое-то бесовское выражение, словно хочет доказать кому-то, что добьется своего. А накануне того дня он с радостью сказал, что делает семьдесят шагов в минуту. «Еще немного, Лена, и можно в поход!»
Помню, эти его слова больно кольнули мне в сердце. И вдруг пришла в голову мысль: а что, если я пойду вместе с ним? Ведь я же не буду ему обузой, наоборот, мне — женщине, легче и добыть пищу в дороге, и разведать, есть ли в том или ином селе немцы… Набралась храбрости и сказала об этом Николаю. Он даже онемел от удивления. «Вот не думал, что ты могла бы решиться, — наконец проговорил он. — Ну а как же быть с нашим сыном?» — «Оставлю у родителей», — ответила я. Мой Володя уже тогда был на искусственном питании: от пережитых волнений у меня пропало молоко. «Так какая же разница, — думала я, — будет малыш на моем попечении или на попечении мамы». Но решила пока до последнего момента ничего не говорить родителям, которые наверняка сочли бы меня сумасшедшей. Я знала, что они скажут, в каком будут ужасе. Но такой был у меня тогда решительный характер. Или была такая любовь…
И вот настал тот день — семнадцатое июля. Утром я принесла Николаю в подвал завтрак, он с аппетитом поел и почему-то захотел побриться. К тому времени у него отросла большая черная борода, и он совсем стал походить на цыгана. Еще посмеялся: «Как из табора, только серьги в ухе не хватает». Мы уже знали, что фашисты истребляют цыган, как и евреев, и Николай, видимо, решил сбросить свою смоляную бороду, чтобы потом в дороге его внешность не так бросалась бы в глаза. Я пошла домой, чтобы принести ему отцовскую бритву, помазок с мыльным порошком и горячую воду.
Здесь надо сказать, что я не особенно соблюдала осторожность, потому что немцев близко не было, а жители поселка редко ходили друг к другу: с момента оккупации все стали жить скрытно, замкнуто… И вот, когда вышла из дома с кувшином и бритвенными принадлежностями и уже пошла к сараю, то меня окликнули. Я замерла от страха, но, увидев, кто меня позвал, немного опомнилась и от сердца у меня отлегло. У калитки стоял знакомый хлопец наш же посельчанин Левко Круть, которого еще недавно, до войны, мы знали как нашего молодежного активиста. Тихий и дисциплинированный, он состоял в совете местного клуба и часто дежурил на вечерах, ходил с красной повязкой на рукаве, не пускал на танцы выпивших и плохо одетых…
Мы поздоровались. «Ты по цо, Левко?» — спросила я. — «К твоему отцу за тютюном», — ответил он и подошел ко мне. — «А ты что, голярню открыла?» — Левко, усмехнувшись, кивнул на бритву. Я не растерялась и сказала, что дома у нас уборка и отец решил побриться в сарае. «Разумию», — сказал Левко и направился к дому, но я его опередила и попросила подождать на крыльце, сама сходила к отцу, взяла у него горсть табаку и вынесла Левко. Он поблагодарил и ушел.
Я решила, что Николаю незачем знать о приходе соседского хлопца. Мне казалось, что Левко ни о чем не догадался, хотя на душе и остался какой-то неприятный осадок от его усмешки. Но я отогнала опасения: уж кто-кто, а Левко не выскажет никому своих подозрений, даже если они у него и возникли.