А хорошо ведь, правда, когда птичка так голосом играет? Мне бы так. Хотя, кто знает: скучал бы я, как она – может, и научился так же горлышком делать. Скука – это великая милость и неисчерпаемый кладезь вдохновения, и, ей-Богу, есть и в моей обделённости этим вдохновением что-то обидное до слёз: ведь в те сладкие часы скуки, снисходившие на меня пару-тройку раз в протяжении детства, я выучился туманности распылённых по листу букв слагать в цепкие ряды слов, я открыл, как Америку, акварельные краски и радость перводемиурга, броуновское движение забавных случаев свивающего в медленный и сладкий смерч захватывающей сказки, которую даже Марина Николаевна и Раиса Евгеньевна, мои детсадовские воспитатели, вынуждены слушать открыв рот. Обделённость скукой – это, конечно, наследственное, это, конечно, избыток маминых генов, ведь именно ей, бедной моей мамочке, в мутной своей задумчивости успевающей тридцать три раза на дню поговорить с пустотой, не суждено познать счастья тоски…
Нет, всё-таки интересно: что же это птичка со своим горлышком делает?
И я вошёл в лес, как в тёплую воду. Чуть двигались вокруг малахитовые листочки; стволам деревьев, переколдованным стремительно соскользнувшим с зенита светилом в нефрит или янтарь – в зависимости от персональной удачливости – невозможно было казаться более строгими, как невозможно было никому в этом мире взять ту планку спокойствия, которая мною была взята без разбега, одним широчайшим рывком души. (Боже мой, как я всё-таки вырос за этот день, как было бы хорошо вернуться когда-нибудь домой вот таким, благородно повзрослевшим, в беретике, лихо сдвинутом с точки равновесия.) Невыразительная тропинка, ослабшая под натиском лесных растений, крутясь и забалтываясь, медленно вела меня, и впервые, быть может, за всю свою жизнь мне страстно возжелалось, чтобы медленность стала ещё медленней, чтобы она замедлилась до полной обездвиженности: ведь с каждым моим шагом дачный посёлок приближался, а встреча с Серым волком, ещё на опушке леса столь реальная, неуклонно откатывалась в тень, отбрасываемую кровлей несбыточности.
Я вышел к самому посёлку, но, увидев уже первые дома, крепкими телами наступившие лесу на пятки, свернул на боковую, совсем пунктирную тропку и проблуждал под лучами убывающего солнца ещё добрую половину часа. Не было его. Как корова языком слизнула. В самом деле, как же это я не подумал: ведь, возможно, он целый день спит, а на прогулку, как любой хищник, отправляется ночью? От этой мысли, оскорбительной своей очевидностью, мне на секунду сделалось жарко, и я, в три шага одолев приличный кусок леса, промчался сонными улочками, еле успевая огибать углы выпирающих домов, завернул раз, другой, третий, вышел на финишный отрезок (куча песка, водонапорная дылда, потертый «фольксваген», приткнувшийся к воротам лоб в лоб) – наконец, насквозь пролетев садик, открыл дверь, наскоро стерев о половик налипшую на подошвы труху, ворвался в кухоньку, которой, как эпиграфом, открывался Асин дачный домик, и с порога, тёпленьким, был подхвачен низким, приятным голосом:
– Ну наконец-то, голубчик. А я уже, право, заждался.
Конечно, он не мог не заждаться, памятуя о моём бестолковом кружении меж осин и клёнов, и он, сложнейший, не мог почтить меня больше, нежели выговорив свою мысль столь обескураживающе просто, ибо любому известно, что просто говорят лишь дети, идиоты и те, чьё сердце наполнено радостью. Поэтому вместо того чтобы испугаться, я облегчённо выдохнул и, сдерживая рвущееся от недавней спешки дыхание, выдавил искусственно выровненным голосом:
– Я торопился.
Он сидел на стуле рядом с обеденной тумбочкой и был виден полностью, от головы до хвоста, скроенный в ателье Господа Бога по столь впечатляюще индивидуальным лекалам, что оторопь восхищённого страха должна бы молнией пронзить любого среднечеловеческого обладателя белкового тела, рикошетом взглянувшего на моего визави. И было отчего. Раскроем алфавит, чтобы случайность, неутомимая труженица, помогла, хватко выхватив из него горячие, как каштаны, но пока не причастные ни к чему буквы, тремя высокоточными мазками набросать абрис нашего гостя. Итак, четыре, одиннадцать, девятнадцать5 – вот наш лотерейный поводырь: Глаза, прикрытые той плёнкой старческой нездешности, что сближает их вдруг, но обоснованно с марсианским минералом, обожжённым на медленном огне тысячелетней мудрости; куриные Ноги, залихватски закинутые одна на другую; рыбий Хвост, где плотно друг к другу пригнанная чешуя серебряной кольчугой в неуязвимость обращала нежное тело6. Закроем алфавит: он не понадобится нам более.
5
Г, Н, Х в алфавите не «четыре, одиннадцать, девятнадцать», а «четыре, пятнадцать, двадцать три».
6
Волка такой экзотической внешности не встречается ни в одном из [доступных пользователю Интернета] бестиариев. Ближе всего к описанию крофенольф – но он имеет крылья. Чешуйчатая броня роднит Волка с главным героем позднего романа Грачёва «Барокко» – антропоморфным крокодилом Кро.