– Подойди-ка поближе, – попросил меня Волк, и когда я, смущённый, решительный, нерешительный, шагнул к нему, он, одним цепким прищуром словно бы запечатлев меня в полный рост, строго проговорил: – Ты зачем же бабушку обманул?
Изо рта у него пахло цветами, и в душном воздухе, роившемся в стеклянно-деревянной коробочке, этот пронзительно-тёплый аромат словно бы приоткрывал щёлочку из сумеречной спальни в ярко освещённую гостиную.
– Я ничего не обещал ей.
– У-у, маленький, такая наивность тебе не к лицу, и, будь она искренней, я счёл бы это оплошностью бо́льшей, нежели твоё возмутительное пренебрежение возложенной ответственностью, ответственностью, повторяю, чей груз ты столь легкомысленно попытался не заметить. Для тебя, возможно, это и окажется новостью – что, впрочем, никак не может послужить поводом для оправдания, – но ведь мы вместе – и ты, и я – части одной истории, которую некто мудро-коварный, о чьём существовании я смутно догадываюсь, принимая во внимание хотя бы факт удивительной сцепленности моей речи, безо всяких на то усилий с моей стороны сжатой в точку абсолютной точности, но обратиться к кому я могу лишь здесь, на этой веранде, декорированной под интерьер чеховской пьесы. Так вот, снова произнося неизвестное тебе слово «ответственность», я одновременно объясняю и уверяю. Объясняю тебе, что твоё опрометчивое непослушание изъяло изрядный кусок той истории, в которой мы оказались повелением чужой царственной фантазии, оставив после себя, таким образом, внушительную дыру, залатыванием которой я сейчас спешно займусь; и уверяю могучий пристальный взгляд, вознесённый высоко над бумажным листом, что соломоново решение, считающееся, с одной стороны, с тем грехом, каким является убиение нерождённой истории, и – с другой, более сложной стороны – с неизбежностью её счастливой концовки, уже тщательно выпестовано. Конечно, малыш, твоё сумасбродное желание не может не быть выполнено, и завтрашние календари, к вящему изумлению их владельцев, повсеместно перекинутся с двадцать третьего августа на первое июня. Но вместе с тем ты наверняка понимаешь, что несправедливо было бы оставить твой проступок без должного воздаяния. Итак, за де ло.
С этими словами Серый вытащил из какой-то не замеченной мною пазухи своего тела крупный старый будильник с бугристыми боками цвета начищенной латуни.
– Держи. Он уже стоит на семи утра, чтобы тебе не проспать. Вот билет на завтрашний экспресс до Варшавы. Там тебя встретят и вручат обратный билет, после того как ты передашь вот этот небольшой пакет.
– Что это? – спросил я автоматически, ощупывая плотную промасленную бумагу. Серый, по видимости, не ожидавший вопроса, споткнулся о своё последнее слово, но, тут же опомнившись, недовольно буркнул, несколько притушив интонацию:
– Сушёные заячьи лапки. – И, помявшись ещё мгновение, неохотно добавил: – Бегал тут один заяц…
– Спасибо, – тихо проговорил я. – У меня тоже для вас есть кое-что.
– Конфетка? – он зорко, словно фотографируя на долгую память, вгляделся в этот обманчиво-невинный сгусточек, обёрнутый разлюлималиновым фантиком. – Благодарствую. Дома откушаю с чайком…
Он замолчал, и в наступившей тишине, цельной, словно только что снесённое яичко, лишь будильник, методичный, как дьяк, отчитывающий покойника, пробивал еле заметные трещинки. Соревнуясь в покорности судьбе, мы оба, чемпионы тактического лицемерия, глядели друг на друга затаив дыхание, пока, наконец, волк не промолвил, сквозь свои минералы пристально изучая мои живые карие глазки:
– Дай-ка руку, погадаю.
Я протянул. Он долго изучал мою ладонь, и чем дальше он вглядывался в эту карту укрощённого провидения, тем озабоченней сдвигались его державные брови, всё больше сжимая натруженную мыслями переносицу. Потом он дунул в ладонь: набрал щеками цветочного своего, цветного воздуха и дунул: ничего, кроме приятной теплоты, я не ощутил. [Серый] тяжело встал на задние лапки, вздохнул и вышел, бережно прикрыв за собой тщедушную дверь.
Вот и всё, сказал я себе. Вот и всё. Взглянул на ладонь и увидел, что она теперь беззащитная, голая, без единой морщинки, и пока моё работающее ровно безразличие методично примагничивало к себе этот бесполезный факт, дверь открылась, и, чуть сгибаясь в притолоке, снова вошёл он, в нимбе какого-то совсем нового цветочного чада.
– Совершенно забыл. Это твоё, – и он протянул что-то незначительное, совсем крошечных размеров, которое, очутившись в моей руке, оказалось обыкновенной пуговицей. Я приставил её к одной из уцелевших товарок и заметил – как странно это было обнаружить! – что рука моя дрожит. Так и есть, нижняя пуговица от моего нелепого пальтишка. Волк легонько усмехнулся и, уже прикрывая дверцу, спросил с грустной улыбкой: