А между тем людей прибывало, и вот уже с исчезновением последнего кристаллика соли, который смахнул я уверенно-небрежно, будто случайную соринку, рядом уселся грузный дядька с замусоленной газетой и с тяжёлыми запахами табака и пива. Впрочем, простите, дорогие читатели, неуместную церемонность: только ради красного словца говорю про эти запахи «тяжелые»: ведь мама так пахла в последнее время очень часто, так что если и не привыкнуть, то во всяком случае свыкнуться с ними я уже, разумеется, успел. Дядька не замечая меня раскрыл самую скучную вещь на свете – несвежую газету, – пошарил по странице воспалёнными глазами и, зацепившись наконец за не видимую мне колдобинку, стал неопрятно хлебать какую-то статью, судорожно поводя время от времени несытыми красными глазами. В том, как они поглощали её, было нечто волчье, жадно-нервозное, готовое превратить перестук железных колес в охотничью гонку за не истлевшими пока изюминками новостей, гнездящихся ещё, возможно, там и сям на поверхности этого полиграфического трупа, и такое подобострастное внимание к беспрокому потоку печатной болтовни меня, разумеется, воодушевило и наградило новой, обогащённой слезами уверенностью в своём предприятии: низкая маета пустяков, маскирующаяся под сегодняшнее, нужное и здешнее, прочнее всего охраняет человека от того роскошного одиночества, в котором становится возможным беспощадная наблюдательность к своим ближним или ближайшим – ну вот хотя бы к шестилетнему малышу с тобой рядом, который упрямо выглядывает жар-птиц и развесёлых оловянных зайцев в вагонном окне, с чьей прозрачностью вполне мог бы посоперничать медвежий пузырь.
А между тем, наполовину наполнившись разномастным людом, поезд вздрогнул, крякнул, выпустил из своих подземелий несколько ворохов свистящего секретного пара и стал сначала мелко-мелко, а потом всё крупнее и масштабнее перебирать ножками, чем дальше, тем больше переходя на породистый галоп. И уже тут, в самом начале своего путешествия, задумавшись и подъяв очи горе́, я приметил её. Вровень с остальным потолком затянутая серебристой пылью, неприметная, как мышь в золе, сжатая в комариный кулачок, она притворялась ничем, пустячком, пустотой, никудышним, бессмысленным и безопасным проколом в сплошном покрове вагонной крыши, эта злая дырочка, – но какой смысл обманывать человека с проплаканными глазами: ведь ему благодаря непорочному возрасту и обильно пролитым слезам видно гораздо больше, чем рядовому потребителю «Московского комсомольца», к которому действительность не имеет счетов и по большей части повернута изнанкой. Но я и дырочка мигом заприметили друг друга – не успел Серый волк, стремительный, словно вспышка молнии, выполнить наказ Ивана-царевича, как мы смекнули, что к чему и произвели надлежащие выводы, делая в дальнейшем вид, будто не замечаем друг друга, но оттого не менее пристально продолжая искоса во всех деталях обозревать потенциального врага.
До поры до времени я сидел ничем особенно не озабоченный, разглядывая то березку, то осинку, то какой-то ледащий винегрет из домов и мусора, и даже начал покачивать ногой в такт биению колёс. Дядька рядом, насосавшись новостей до отвала, задремал, тонко всвистывая воздух носом и толсто выпуская его через полуоткрытый влажный рот, а большая щека его, поросшая редкой свиной щетиной, легла рядом с ним на плечо, как своевольно выползшая из чана квашня. Мужицкая дрёма была кроткой и целительной, и никто не был в силах помешать ей: контролёр в дневных электричках редок, словно венценосный журавль; в летний день судьба располагает его под тентами на окраинах Москвы в обществе охлаждённого нарзана или пива. Он бережёт себя для ночных баталий с набитым под завязочку людом, со стремительным азербайджанцем и ещё более стремительным чеченцем, не желающими тратить свой рубль на сомнительное удовольствие проехаться полчаса в засранном вагоне, а сейчас, контролер знает это, буде решит он прогуляться по полупустой электричке, ему непременно захочется вздремнуть – да-да, ему бы захотелось упасть рядом с моим соседом и ввериться Морфею со всей безразмерной преданностью. Но он, скаредный, берёг покамест наш и свой покой, лелея из своего далёка тутошнюю скуку. Жидкие деревья, почти не отличимые от истёртого серостью стекла, вздымались и опадали в неровном ландшафте, как вздохи и выдохи, и никакое солнце, роскошно декорирующее тенями и их самих, и лысую землю с ними рядом, не было способно затушевать их скудную сирость; свалявшаяся колтунами трава, пристрастившаяся к активной углекислой турбуленции, напирала на рельсы, хватая поезд за ноги, а в том, что в старых книжках называлось небом, беспорядочно бурлила редкая рябь птиц: грустен подмосковный пейзаж, грустен и безотраден, но ничего лучшего окно электрички не показывает, поэтому остаётся смириться с судьбой и покорно подставить ей на отсечение полтора драгоценнейших часа моей жизни.