Выбрать главу

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Глава первая

Точно земля стала вращаться быстрее, так изменился темп жизни. Враг выбит из Ростова, Воронежа. Десятки лучших гитлеровских дивизий уничтожены под Сталинградом.

Скоро ли кончится война? Все ждут уже нетерпеливо.

Рождаются мечты о светлых улицах, о тишине и отдыхе. Все чаще и ярче рисуются картины будущего.

— Как мы будем жить после войны?

Люди спорят об этом. Только трудно представить мирную жизнь. Споры часто обрываются миролюбивой фразой:

— Подождем! Кончится война, жизнь сама укажет пути.

Тихий, звездный вечер. Снег мягко лежит на крышах, на ветвях деревьев. Чувствуется близость весны. Приятию сидеть на крылечке. Думается лениво, хочется просто смотреть на небо, на звезды. Бывает такая тишина. Ее нельзя тревожить. Она дает много покоя.

И вдруг… сирены. Воют громко, отвратительно. После прорыва блокады вой их кажется нестерпимым. За воем — грохот зениток. Дом качнулся. Раньше долго и часто бомбили, все привыкли к воздушным тревогам. Но сейчас! Нет, невозможно сейчас слышать этот страшный звук разрывов. Летят со свистом осколки. Пропали короткие минуты покоя и радости. Когда же конец войне?

Приехал с фронта Вишневский. Пропитанный весенним воздухом, такой молодой, вольный. Он был на переднем крае. В разбитом, но по-прежнему грозном Шлиссельбурге видел героизм бойцов и их простое, ясное отношение к жизни. Говорил с пленными. Привез немецкую пилотку и сумку. Вещи фашистов так противны, что не могу на них смотреть. Вытащила их в сени. Вишневский протестовал — он гордился своими трофеями. Вышли с ним в сад. Разговариваем о победе. Мечтаем о жизни после победы. Наслаждаемся тишиной. И вдруг опять сирена, опять обстрел. Он всегда неожидан, как удар в спину. Дом дрожит, звенят стекла. Голос в репродукторе: «Внимание! Внимание! Район подвергается обстрелу. Движение по улицам прекратить, населению укрыться!»

Солнышко греет сильнее. Хочется весны, лета. Верится в близкую победу и в какую-то новую, замечательную жизнь.

Ничего, если я ее не увижу. Я ведь чувствую, как хороша она будет. Много работаю. Пишу сама. Прочитать некому. Только иногда по праздникам приходит Ксения. Мы разбираем и исправляем неясно написанные слова. Перепечатывать у Ксении нет времени. Медленно работа двигается… Эх, если бы был секретарь! Мне так хочется сделать что-то большое, настоящее. Забудешь о своих глазах, размахнешься и свалишься… Ничего без чужой помощи сделать нельзя. Просить тяжело и противно.

На днях пошла вечером к соседям, в том же доме — засиделась. Вышла, когда стало темно. Спустилась с крыльца, пошла по дорожке. Ничего не вижу. Глаза мои тухнут все сильнее. Сбилась. Шарила, натыкалась на деревья, падала, проваливалась в сугробы. Не знала куда идти. Выбившись из сил, села на снег. Слезы текли. Холодно. Что делать? Кричать — не хочу. Встала, пошла в другую сторону, наткнулась на стену. По ней, не отрывая рук, ощупью нашла крыльцо. Как обрадовалась! Долго не могла попасть ключом в замок.

— Позвольте, я помогу вам!

Чья-то сильная рука взяла у меня ключ, открывает дверь.

— Входите, — говорит незнакомец. — Всеволод Витальевич дома?

— Нет, но скоро должен прийти.

— Я подожду его… А я вас знаю: вы — Ольга Константиновна, приютили моих птенцов в тяжелые годы блокады. Спасибо вам большое!

С недоумением слушаю слова незнакомца. Стараюсь сообразить, кто же это?.. Он, должно быть, почувствовал, о чем я думаю. Просто говорит:

— Я — Фадеев, Александр Александрович.

Ответственный секретарь Союза писателей! Тогда понятно, почему он Вишневского, Ежика и поэта называет своими птенцами.

Фадеев расспрашивает меня, как старую знакомую. Он знает, какую книгу я пишу. Должно быть, балтийцы рассказывали обо мне. С ним легко и просто.

Вернулся Вишневский. Они заговорили о литературе. Меня поражает горячность Фадеева. Он рассказывает о работе товарищей, о том, как надо сейчас писать книги и какими они должны быть после войны.

Идут часы. Ревет сирена. Снаряды летят совсем близко, а два советских писателя горячо обсуждают вопросы литературы, мечтают о книгах, которые они напишут, говорят о том, как много надо сейчас работать.

Я шла по Кировскому проспекту и встретила Валю. Румяная, пополневшая, она не похожа на прошлогоднюю. Изменились за год все. Валя вернулась на свой любимый завод.

Пошла ее проводить. Снег почти стаял. Асфальт сухой. Пострадал он от обстрелов. Зимой под снегом не видно было. Теперь обнажились трещины, вырванные куски, ямы. Они так много говорят о прошедшей зиме.

— Скоро починят асфальт, и те, кто вернется, ничего не прочитают на нем. Мы без слов понимаем. Правда, Валечка?

— Каждый искалеченный дом, воронка на дороге, всё нам говорит, всё в памяти…

Тринадцатая годовщина со дня смерти Маяковского. Быстро идет время. Захотелось написать о нем. К старому, уже напечатанному, добавила новое. Провела параллель: наш дом во время войны и тридцать лег назад.

Обстрелы, бомбежки расшатали домик. Он облез, немного даже покосился. Лестничные ступеньки качаются, пол в комнате скрипит. На нем белые лысины вместо блестевших свежей окраской широких половиц. Диван. Он совсем одряхлел, пружины погнулись. Обит бумажной материей. Она протерлась. Появились дырки. И стоит диван не там. Раньше он был в крайней комнате, против широкого окна. Тогда был покрыт голубой шерстяной тканью. Свисали шелковые нити. Диван пружинил, был мягкий, удобный… Сядешь на него, и в окно виден сад, что через улицу, булочная в крошечном домике. Для Ленинграда такой домик необычайно маленький. Два узких окна, между ними высокая дверь, тоже узкая. Крыша ярко-красная, с острым коньком, на острие флюгер — железный петух, разноцветный, круглый. В ветреные дни петух вертится, скрипит. В хорошую погоду стоит, гордо подняв голову, выпятив грудь, точно поет. Петух этот привлекал художников, бывавших у нас. Его постоянно рисовали. Маяковский тоже не избежал общей участи. С бумагой и красками подсел к окну. В это время в раскрытой двери домика стояла полная женщина с бело-розовым круглым лицом, льняными волосами, расчесанными на пробор, с пухлыми красными губами. Около маленьких ушей — кудряшки. Одета она была в голубое платье, подвязана белым передником. Крепкие руки скрещены на груди.

— Кто эта женщина? — спросил Маяковский.

— И вас она заинтересовала? — улыбнулась я. — Это Надя, хозяйка булочной.

— Гармонирует со своим товаром, — Заметил Маяковский. — Посмотрите, какие аппетитные калачи, булки на окнах. Она сродни им. Хорошо!

И он взялся за краски…

Теперь дверь булочной заложена кирпичом. Там бойница. Окна разбиты, заколочены досками. Петух цел, все такой же задорный, только облез и скрипит еще сильнее.

Помню, как-то вечером у нас сидел знакомый художник. Зашел Маяковский. Засиделись. Идти домой не хотелось, остались ночевать. Для художника я раскинула походную кровать. Маяковский облюбовал голубой диван. Перед сном Михаил Васильевич позвал друзей погулять. Маяковский сначала не хотел идти, уж очень тепло и уютно было в доме. Потом увидел одетых товарищей, соблазнился. Перепрыгивая через две ступеньки, догнал их уже в саду. Гуляли долго. Пришли морозные, довольные.

Михаил Васильевич сказал мне, входя:

— Как хорошо на улице! Небо синее, звездное. Маяковский замечательно читал свои новые стихи. Повтори, Володя, — обратился он к нему.

Не раздеваясь, еще в кухне, Маяковский громко продекламировал:

Послушайте! Ведь, если звезды зажигают — значит — это кому-нибудь нужно? Значит — это необходимо, чтобы каждый вечер над крышами загоралась хоть одна звезда?!

Правда хорошо? — спросил меня Михаил Васильевич. — Я смотрел на него там, в саду. Поразился его силище. Такого, пожалуй, могут услышать и звезды!

А Маяковский, присев к столу, уже быстро что-то записывал.