Пармское герцогство — крохотная деспотия. Стендаль не скрывает издевки, рисуя эту пародию на абсолютную монархию. Здесь властитель желает походить на «короля-солнце» Людовика XIV — и не гнушается сочинением анонимок. Интриги этого двора жалки, соперничество «партий» смешно, самодержец поступает так или иначе чаще всего из побуждений самого последнего разбора. Но ирония иронией, а то, что происходит в Парме,—страшно. Тут Доносят, пытают, казнят.
Вместе с тем в Парме нет усложненности «настоящего» абсотизма. Городок и его округа — малая сцена, где легко про- атривается связь поступков с побуждающими к ним вожделе- ниями и где анатомия социального тела обнажена (Стендаль наблюдает ее глазами умнейшего графа Моска). Отгороженная от громадного внешнего мира Парма — самодостаточная и легко обозримая клеточка исторического пространства. Будущее столкновение характеров и страстей развернется на открытой для взора площадке.
Но пока эта сшибка итальянских натур только намечается. Разделительный признак, по которому располагаются в том или другом стане,—высота или низость душ (Стендаль, как правило, определяет персонажей через эпитет к слову «душа» — «высокая», «пылкая», «благородная» — или, напротив, «низкая», «грязная», «грубая»). Принц — подлый трус; его любовница маркиза Бальби — отвратительная скареда; глава его полиции Расси, полицейский, судья и палач разом,— холуй из «простых», терзаемый завистью к своим высокородным хозяевам, ради выгоды и возвышения он «не постеснялся бы повесить родного отца»; лидер партии «либералов» генерал Конти — болван, карьерист и убийца. Под стать им и мелкая сошка, вроде всеми презираемого тюремного писца Бар- боне, который доставляет себе «маленькую радость», издеваясь над беспомощным арестантом — тот ведь в кандалах, и который к концу по заслугам отправлен Стендалем на виселицу. Дело даже не в том, совершает ли кто-либо из них преступление или нет: они всегда к этому готовы. У них низкие души, потому что низки их нравственные ценности и причины их действия. Каждый из них по неистребимой низменности своих запросов рвется «наверх». Принц хочет стать королем Ломбардии, Конти — премьер-министром, Расси — получить дворянство и орден. Ироничный (а порой и циничный) Моска, политически и житейски умудренный наблюдатель, за спиной которого угадывается сам Стендаль, пока, правда, больше склонен объяснить, чем осудить. Так, принц был, в сущности, неплохим малым, но, приказав когда-то казнить двух вольнодумцев и опасаясь мести, стал трусом, ожесточился, впал в трусость и в совершенстве овладел сладким ему искусством терзать своих подданных. Стендаль словно дает понять, что можно и остаться порядочным человеком, обладая властью, подобно графу Моска, хотя это трудно, что правитель сам лепит свою душу собственными поступками и в ответе за ее неисправимые вывихи, а потому не вправе прибегать к смягчающим вину ссылкам на «поло жение». Так или иначе, вся эта мразь сидит наверху, распоря- жается судьбами подданных и топчет чужие жизни.
Наставниками и покровителями Фабрицио — герцогиней Сансеверина и графом Моска — все то, что творится при дворе, на первых порах воспринимается как игра, в которую они вынуждены играть. Они терпят эту двусмыслицу со снисходительной усмешкой и защищаются презрением. Обаятельная Сансеверина непринужденно исполняет роль первой дамы герцогства, на самом же деле смысл ее жизни — крепнущая в потаенных недрах сердца любовь к Фабрицио и нежная дружба с графом. Моска рас- сматривает свою службу распорядителя «трех четвертей государ- ственных дел» как дань, которую он вынужден платить за сча- стье быть с Джиной и давать счастье ей. Правда, это тонкая и опасная игра: будучи премьером, граф против «кровавых глупостей» но малейшая ошибка — и недолго стать пособником или жертвой навеки перепуганного и оттого злобно-жестокого принца Пока в Парме не началась настоящая война за спасение Фабрицио, Моска и Сансеверина не прибегают к беспощадным приемам, принятым при пармском дворе. И если они потом обратятся к ним, то не потому, что в отношении других все дозволено, - но лишь потому, что сражение пойдет не на жизнь, а на смерть.
Фабрицио между тем занят другой игрой. Он учится в духовной коллегии, ему предстоит стать преемником архиепископа Пармского, но всерьез это его не заботит. Играет он и в любовь, удрученный тем, что подлинное чувство, кажется, недоступно ему. Однако проблески грозовых страстей уже мерцают где-то совсем неподалеку, и рано или поздно беспечному пока юноше, с его задатками, не миновать окунуться в этот опаляющий свет. То, что зарождается в душе герцогини Сансеверина, любующейся племянником,— страсть, хотя Джина страшится признаться в этом и самой себе. То, к чему стремится Фабрицио и чего ему недостает,— страсть. То, что испытывает граф Моска к Джине,— страсть. Безмолвная сцена, в которой Моска, «будто ослепший от жестокой боли», терзается ревностью к Фабрицио, не оставляет в этом сомнений.
И все-таки счастье, имеющее своей предпосылкой игру в жизнь,— невсамделишно, скорее «как бы счастье», по существу — наиболее приемлемый вид отсутствия счастья. Богатство и завистливый почет при дворе настоящего счастья не дают: искусное вельможное лицедейство иногда доставляет удовольствие, а нередко вызывает и разочарованное уныние — в зависимости от того, как оборачивается дело. Предпочитать графа другим мужчинам — ещё не значит быть счастливой. Победные любовные похождения Фабрицио приносят ему лишь тоску по всепоглощающему чувству. И здесь сам ход событий, естественно направляемый рукой Стендаля, в согласии с его замыслом, приближается к повороту, за которым каждый из устремленных к подлинному счастью в «Парм- ской обители» — Сансеверина, Фабрицио и девушка, чей изящный облик пока только чуть намечен, только зыбко брезжится, до последней страницы книги действуют по велению высокой и страстной любви. Может ли страсть дать счастье? И чем тогда приходится платить за его обретение, коль скоро подлинность знаменует собой конец игры и вовлечение в поток жизни нешуточной, все же всерьез устроенной по законам изуверски-несураз- ного пармского миропорядка? Иных путей, кроме пробивания стенки лбом, не дано: действительность все-таки не театр, а истории было угодно установить ее «подмостки» посреди монаршьих покоев, в крепости, а то и совсем поблизости от плахи. Отныне из атмосферы в чем-то кукольной придворной комедии, остроумной жизненной игры, не слишком угрожающих и обязывающих происшествий — всего того, что позволяет познакомиться с людьми и обстановкой, что наблюдаешь увлеченно, но во многом извне и сбоку,— предстоит погрузиться в атмосферу доподлинной трагедии, когда сторонняя приглядка исчезает, сменяется примеркой на себя, напряженной включенностью сопереживания. Историческое, «пармское», в дальнейшем свободнее и прямее прорастает общечеловечески вечным.