Еще раз говорю, вина на мне не больше, чем на повитухе, принимающей в морщинистые руки дитятко женского пола, вместо ожидаемого продолжателя рода. На все воля Аллаха. И я готов поклясться в том самым дорогим, что имею — памятью отца — досточтимого Хайри Камакима — праведника из праведников, прожившего жизнь долгую, полную забот и смирения, и ушедшего в назначенный срок…
— Ты — вор! — сказал чужеземец, освободивший Камакима, и в словах его не было и намека на вопрос. Надо сказать, не до конца освободивший, ибо они все еще были в тюрьме, пусть и во дворе этой самой тюрьмы, освещенной дневным ахдадским солнышком. До ворот, спасительных ворот с не менее спасительной дверью оставалось несколько десятков шагов. Но даже если Камаким и пройдет, что там — пробежит их, помимо оббитых железом дверей, помимо незнакомца — да благословит его Аллах и приветствует — между ним и свободой, стояло еще два стражника, два плечистых мужа тюремной охраны. Явно скучающих. У таких одно развлечение — чтобы кто-нибудь, вроде Камакима, сделал какую-нибудь глупость, вроде побега. О-о-о, тогда скуке придет конец. Худой конец в виде несчастного вора. И заждавшимся кулакам будет работа, и застоявшимся ногам будет работа, а если сглянется Аллах, то и саблям — обоюдоострым клинкам «воинов веры» перепадет часть работенки. Малая часть, но не война же, слава Аллаху.
— Ты — вор, — повторил незнакомец, убеждая не себя, но собеседника.
Камаким подумал… и решил согласиться. Не перед кади же, в конце-концов.
Он гордо выпрямил спину, он вздернул подбородок и важно покачал головой, выражая согласие. Папаша — досточтимый Хайри — мир его праху, проживший жизнь отнюдь не праведную, да и смирения в ней было не больше, чем поживности в кунжутовом зернышке, сейчас бы гордился своим сыном.
— Я повторю свой вопрос: «Насколько ты ловок?» — от ответа на него зависит, увидишься ли сегодня ты с кади, или пойдешь со мной и выйдешь, вот за эти ворота.
— Ловчее Ахмеда Камакима не сыскать во всем Ахдаде, господин, — каков вопрос — таков ответ, даже если он и приукрашен, за ворота-то хочется.
— Можешь ли ты забраться в дом?
— Легко, пусть только господин укажет место и вещь, и он может считать — она уже у него.
Незнакомец кивнул — ответ его явно порадовал. Камаким давно понял, куда тот клонит.
— Я хочу, чтобы ты поклялся, прежде чем мы выйдем за эти ворота. Самой страшной из всех клятв — именем Аллаха, своею бессмертной душой, памятью предков, что ты выполнишь, выполнишь, что я скажу. И принесешь мне необходимое. Это одно дело, одна кража, и все — ты свободен. От клятв и от меня. Больше того, я отблагодарю тебя, заплачу денег — десять тысяч динаров. С этими деньгами, ты станешь не только свободным, но и богатым.
— Д-десять тысяч!
Чутье, опыт, все внутри Камакима говорило, да что там — кричало — не соглашаться. Но на другой стороне — его ждал Кади, и скучающий палач, и его острая сабля…
— Клянусь, — мотнул головой Камаким.
Незнакомец смотрел на него, ожидая продолжения.
— Клянусь Аллахом — господином миров, создавшим небо и землю, и все что в небе, и все что в земле и на земле, клянусь своею душой, пусть, если я нарушу клятву, вечно гореть и плавиться ей в огненном Джаханнаме, клянусь памятью своего отца — не совсем досточтимого Хайри Камакима, клянусь памятью его отца и всех предков до десятого колена, я выполню, что ты скажешь, если на то будет воля Аллаха и хватит моих сил.
Незнакомец кивнул и направился к воротам.
40
Продолжение рассказа третьего узника
Вот что шейх Наср говорил мне: «Береги одежду той, которую ты желаешь, и не отдавай её девушке, пока я к тебе не вернусь после встречи с птицами. Вот что я могу, о дитя моё, и ничего больше».
И когда я услышал слова шейха, мое сердце успокоилось, и я прожил у него до следующего года и считал проходившие дни, после которых прилетят птицы. И когда наступил срок прилёта птиц, шейх Наср подошёл ко мне и сказал:
— Поступай по наставлению, которое я тебе дал, в отношении одежды девушек; я ухожу встречать птиц.