— Повелитель, за что, за что наказываешь преданного слугу своего! Заклинаю богом, который для нас один, заклинаю самым дорогим, что имею — здоровьем Сарочки — вспомни слова поэта:
Ицхак упал на колени, пополз к повелителю и даже попытался схватить туфлю… правую. Шамс ад-Дин, наученный сегодняшним опытом, ловко отскочил, и находись в доме полорогий сайгак, и наблюдай прыжок повелителя, снедаемая желчью, лопнула бы печень несчастного животного, настолько Шамс ад-Дин Мухаммад был хорош в движении, достойном лучших сынов степных троп.
— Молчи, молчи собака! Ты ли продал присутствующему здесь визирю Абу-ль-Хасану прекрасную наложницу, подобную луне в четырнадцатую ночь с родинкой над верхней губой, подобной кружку амбры.
— Э-э-э, — Ицхак почесал бороду. — Повелитель, так мне молчать, или отвечать?
— Ах ты, сын шайтана! Клянусь бородой пророка, клянусь памятью моего отца — храбрейшего Нур ад-Дина, еще до того, как муэдзин прокричит призыв к асру, палачу будет работа!
— Не вели казнить!
— Отвечай!
— Я, я продал присутствующему здесь визирь славного города Ахдада наложницу по имени Зарима, обе половинки ее лба походили на молодую луну в месяц шабан, ее нос походил на острие меча, щеки на анемоны, а рот — на печать Шломо, но разве продажа рабов запрещена вашими законами, разве это поступок достойный того, чтобы беспокоить умелого среди умелых Абульхаира — палача светлейшего султана? Да и взял я за нее всего каких-то двенадцать тысяч динаров, разве это цена за розу среди терновника, ароматный персик среди кислых гранатов — прекраснейшую Зариму.
При упоминании двенадцать тысяч, султан скосил черные глаза на визиря.
Абу-ль-Хасан счел за лучшее внимательно рассмотреть носок своей туфли. Правой.
— Значит, ты подтверждаешь свою вину.
— В чем, в чем она? Только лишь в честной сделке! Подтверждаю.
— В том, что товар — порченный!
Страшен повелитель в гневе. Вдвойне страшен, ибо над Ицхаком стоял не только повелитель, но и оскорбленный мужчина. Абу-ль-Хасан возблагодарил Аллаха за то, что тот отвратил от верного раба своего праведный, вкупе с неправедным гнев Шамс ад-Дина. И хотя обещано каждому правоверному браслеты из золота и одеяния из атласа и парчи и возлияния без последствий, и, конечно же, черноокие гурии, Абу-ль-Хасан не торопился вкусить неотвратимых радостей зеленого рая.
— Э-э-э, в смысле порченный?
— Не притворяйся, о презреннейший среди евреев и грязнейший и ничтожнейший из них, облегчи душу, а даже у неверных она есть, признай вину!
— Если признаю, мудрейший среди султанов сменит праведный гнев на милость?
— Нет.
— Тогда какой, э-э-э, смысл, тем более, что — Бог свидетель, а мой бог тоже не жалует лживые языки, в чем вина моя, ведомо мне не больше, чем глухому от рождения о песнях, слепцу о красках мира, безрукому о…
— Ну хватит! Невольница, что ты продал Абу-ль-Хасану, а он подарил мне, оказалась не… не невинной. Чей-то твердый плуг уже вспахал девственное поле!
— Ах, вот оно что! Мудрейший среди султанов льстит несчастному Ицхаку. Если плуг того и был тверд, память о тех далеких и славных годах давно стерлась, затуманенная более свежими и более приличествующими седой старости делами. Как то — вкусная похлебка из жирной баранины, теплое джуббе, запретное для почитающих Аллаха, но такое сладкое вино…
— Казню, сегодня же, до асра.
— Если и это не убеждает узел мира — султана среди султанов Шамс ад-Дина Мухаммада, — затараторил Ицхак, — пусть он вспомнит мою жену, податливую, словно свежезамешанная глина Сарочку. Ужели шахиншах султанов видит в несчастном Ицхаке огонь отваги, способный вызвать неудовольствие диаманта среди жен — Сарочки. А вспаши я, э-э-э, поле молодой наложницы, а хоть и немолодой, Сарочка обидится, ай как обидится. А ее обида, не в обиду будь сказано светлейшему Шамс ад-Дину, не ровня обиде султана Ахдада, как не равны равнинная река и горный ручей.