— Я хочу дом, который был бы прекрасен, просторен.
И посредник показал мне дома, о которых он знал. И мне понравился один дом, принадлежавший кому-то из визирей, и я купил его за сто тысяч золотых динаров и отдал посреднику его цену. Но перед тем как переселить в дом жену и мать, я велел строителям принести столб из белого мрамора и просверлить его и выдолбить, и придать ему вид сундука. И они это сделали. И тогда я взял одежду Ситт Шамсы, в которой она летала, и положил её в этот столб, а столб зарыл в саду, сделав его опорой для беседки.
А затем я вернулся в хан, в котором остановился, и перенёс все свои богатства и вещи в тот дом, и пошёл на рынок, и взял то, что было нужно для дома из посуды, ковров и другого, и купил слуг, в числе которых был маленький негр для дома.
52
Окончание рассказа первого узника
Повелитель правоверных, султан славного города Ахдада Шамс ад-Дин Мухаммад, вместе с верным визирем Абу-ль-Хасаном сидели у постели больного.
Сегодня это был еврей-лекарь до последнего дня врачевавший других, а теперь волею Аллаха сам занявший место несчастных.
— Если бы признал истинного бога, принял веру, возносил бы пять раз в день молитву, сейчас бы не лежал недвижим в поту и страданиях, — зашептал Абу-ль-Хасан на ухо султану.
Шамс ад-Дин поднял руку, велев своему слуге хранить молчание. Повелитель правоверных (а султан в своем городе — повелитель правоверных) как раз заканчивал опустошать последнюю из трех пиал бодрящего напитка. Тот оказался на редкость горек и неприятен на вкус.
Здесь же, рядом с повелителем правоверных, бились в плаче жена и четыре дочери несчастного.
Слезы катились по искаженным горем, но таким милым личикам, на которые Шамс ад-Дин нет, нет, да поглядывал.
Это была третья ночь болезни несчастного врача. Ночь, в которую все прочие больные до него исчезали.
Неизменный, как вера в истинного бога, голос Муфиза — ночного сторожа уже дважды призывал славных жителей славного Ахдада спать спокойно. Выходит — скоро полночь.
За дверьми, тонкими, как пергамент, стояла наготове дюжина мамлюков, во главе с постаревшим, но по-прежнему грозным Джавадом, готовых по первому подозрению ворваться в жилище.
— Если бы признал истинного бога, принял веру, возносил бы пять раз в день… — верный визирь пытался умными речами скрасить тяготы ожидания, тем более что султан таки допил третью пиалу.
На все воля Аллаха, истинность веры в которого не признал несчастный еврей, да теперь и не признает, ибо часы ожидания скрасились и без потуг Абу-ль-Хасана. И имя этому развлечению было… тишина. Она навалилась так внезапно, словно кто-то надел на уши войлочный колпак.
Шамс ад-Дин даже помотал головой, призывая слух вернуться. Однако слух и не думал покидать своего господина. Он по прежнему верно служил ему. Тяжело хрипел на своем ложе больной, замер с полуоткрытым ртом и шумно сопел Абу-ль-Хасан. И мирно посапывали жена и четыре дочери еврейки, сейчас лежащие в самых различных позах и… спящие. Удивительное дело, тем более что мгновение назад они громко стонали и причитали в пять глоток.
— Ты видишь то же, что я? — шепотом, боясь нарушить тишину, спросил Шамс ад-Дин.
— Да, мой повелитель, — не громче султана ответил Абу-ль-Хасан.
— Пойди проверь, как там Джавад с мамлюками.
— Да, мой повелитель, — Абу-ль-Хасан не сдвинулся с места.
— Оглох, или на виселицу захотелось, иди, глянь!
От выполнения приказа, Абу-ль-Хасана избавил шум, новый шум, сродни шипению закипающей воды, что начал звучать в комнате. Сначала тихо, затем нарастая. На самой высокой ноте шум оборвался, и взору удивленных и (от Аллаха ничего не скроешь) испуганных мужчин предстал… джинн.
Красная, будто отлитая из раскаленного металла кожа переливалась в тусклом свете лампы. Огромный рот скалился в клыкастой ухмылке, а голова с ветвистыми, как у оленя рогами упиралась в самый потолок жилища.
Джинн склонился над больным, приготовившись произвести какие-то действия. Но тут его большие, круглые, как блюдца глаза заметили султана с визирем.