Выбрать главу

— Вишь, стало быть, понял, каково в солдатчине-то нашему брату бывало, — говорит кто-то из певцов, когда песня допета до конца.

— А еще бы те! Что солдатчина, что корабельна служба — всё едино было.

— Конечно, теперь такие песни нам не к месту, — внушительно произносит восьмидесятилетний запевала, Степан Михайлович, — в нашей армии их не запоют. А вот на публике где-нибудь, на концерте — хорошо бы. Душевные они, жалостные. Пусть бы люди слушали да понимали бы, каково прежде народу жилось. Да ценили, как ноне живут. А то избаловались больно… Вы попросите там, в Ленинграде-то. Пусть бы по радио спели.

И нам опять вспоминаются и дядя Ларион, и певицы из Кузьмина-Городка: «Наши песни — чем некрасивы?..»

— А еще-то ленточка есть у вас? — деловито осведомляется Степан Михайлович, глядя, как быстро уменьшается количество чистой пленки на катушке магнитофона.

— Есть, есть! У нас много!

— Ну, ладно, коли есть. Надо, чтоб и на завтра хватило. Завтра особую песню споем. Придем пораньше.

И приходят. В семь часов утра. Рассаживаются и предупреждают:

— Вишь ты, песня-то нонь будет другая, не солдатская. «Тайная» песня будет.

— Тайная?

— Да. Прежь-то за такие по головке не гладили… Да на чужой роток не накинешь платок, вот народ-то и пел. Тайком пел, чтобы начальство грехом не услыхало. Запишете?

— Конечно, запишем! Еще бы такое да не записать!

— Ну, пиши.

И, откашлявшись, запевают:

Высоко заря расходится, Ой, да широко заря разливается, Выше лесу, выше темного, Да выше садику зеленого, Ой, выше ворот да выше царскиих, Тут стояла да темна т*мница, Темна т*мница, злодейка заключ*вница. А чтой ли во той ли темной т*мнице Был засажен добрый молодец, Добрый молодец, донской казак. Он спо т*мнице спохаживал, Табаку трубку он да накладывал, Он накладывал, ой, да все закуривал, Да во окошечко поглядывал, Он во решетчато посматривал. Ой, да что случилось ли царю да мимо ехати, Мимо эту темну т*мницу, Темну т*мницу, злодейку заключ*вницу. «Уж ты, царь мой, осударь-батюшка, Уж ты прикажи меня поить-кормить, Ты поить-кормить, на волю выпустить. Коли ты меня на волюшку не выпустишь — Ой, да напишу я письмо-грамотку Ко родителю ко батюшке И ко родимой моей матушке, И ко братцам, ясным соколам, Ко сестрицам, белым лебедям. Ой, да они все твое царство огнем сожгут, Твоих воинов всех они перебьют, А тебя самого во полон возьмут».

— А любопытно бы, про кого это народ сложил? — говорит серьезный Степан Михайлович, — ведь, верно, не зря пели. Вам про это дело слышать не доводилось ли?

Мы высказываем все наши соображения по затронутому вопросу. В прошлом было немало тем, о которых пароду запрещалось думать, и немало было запретных песен. Но народ пел.

— Пели о Разине, о Пугачеве. Пели о том, как царь Петр насильно постриг в монахини свою первую жену, Евдокию Лопухину.

Нас внимательно слушают.

— Это царицу-то? Да за что ж это он ее так?!..

Беседа затягивается. И, очень заинтересованные, наши новые приятели, уходя, обещают «подумать», «помозговать» и, может быть, вспомнить еще что-нибудь такое, что прежде можно было петь только потихоньку, вполголоса и то с оглядкой.

И вот опять — новая путь-дорога, новые деревни, новые знакомства, новые друзья…

Дед Иван Васильевич Соловьев был колхозником деревни Добрынской. Мы познакомились с ним в одной из экспедиционных поездок по Вологодскому краю.

Маленький домик, осененный развесистыми черемухами, уютно прятался в зелени. К этому домику нас привела соседка Ивана Васильевича, Анна Никаноровна.

— Вот, — сказала она, — коли вам веселых песен надо, так уж лучше не найдете. Старик этот смолоду у нас по деревне первый песельник.