Конечно же, никакие это были не нити, а именно что волосы. Это открытие — наряду с образами надгробий и коллекторов, подменивших собой спинки сидений и проходы между рядами, — заставило меня воспрянуть: еще один элемент мозаики, ведущей к развязке моего ночного паломничества, встал на место. Но тут ко мне обратились — и, как и старушечье лицо, проступившее на ткани, мое приподнятое настроение улетучилось.
— Как посмотреть на тебя — так ты ее, похоже, увидел.
Через одно место от меня сидел мужчина. Не тот, которого я встретил ранее, — у этого лицо было почти нормальным. Вот только весь его костюм был в волосах, явно ему не принадлежавших.
— Ну так как? Видел ее? — спросил он.
— Не уверен, что видел, — ответил я.
Его голос звучал так, будто вот-вот готов был сорваться на смех, сползти в похохатывающую истерику:
— Вот доведется с ней поближе пообщаться — точно сомневаться не будешь.
— Погодите, там, сзади, что-то произошло, а потом появились вы…
— Уж прости, — сказал он. — Знаешь, что у этого кинотеатра недавно появился новый владелец?
— Да вот как-то не углядел.
— В смысле — «не углядел»?
— Снаружи — ни объявления, ни вывески.
— О, никаких объявлений не будет.
— Должно же быть хоть что-то, — запротестовал я.
— Кое-что есть, — бодро отметил он, пальцами поглаживая щеку.
— Что именно? И еще эти волосы…
Но тут весь свет погас.
— Тихо, — прошептал мужчина. — Сейчас начнется.
Вскоре экран перед нами запылал во тьме всеми оттенками сирени, и кадры фильма — странного немого кино, будто пропускаемого сквозь микроскоп, словно бы и снятого в микромире, где актерами выступали невидимые невооруженным глазом существа, — замелькали на нем. Удивительное дело — по мере того как картинка прояснялась и упорядочивалась, набирало силу чувство deja vu. Будто где-то я нечто подобное уже видел и испытывал примерно те же, что и сейчас, чувства. Действие фильма подавалось от первого лица — будто сквозь чужие глаза зритель лицезрел истинное вырождение и зачумление. Обнажалась самая суть тех мест, коим, как мне казалось, были посвящены истинные материальные частицы кинотеатра, — те кладбища, переулки, грязные коридоры и подземные переходы, чей дух проник сюда и все извратил. Все то же самое — но без определенности: лишь самая основа тех мест, что так повлияли на кинотеатр, превратили его в фасад для отвода глаз, будучи притом сами лишь бутафорией более темных и опасных сфер: выжимка, в которую мы погружались все глубже и глубже.
Пурпурная болезненность цветовой гаммы все так же доминировала: камера двигалась сквозь воспаленно-розовые, синюшные и бледно-красные структуры, в анатомичности которых узнавались кое-как палаты пустых больниц и оставленные монастырские кельи — интерьеры преисподней, церемониальные залы шабашей. Пустоты в их студенистых стенах сочились чем-то, напоминающим прель лишайника; участки, истончившиеся до прозрачности, пульсировали, как если бы через них проходили вены. Безумие и смятение физиологии было воплощено в этих оживших кошмарах: сшитые тонкими серыми волосами бурдюки с внутренностями образовывали бессмысленные и нежизнеспособные формы, зловещими объедками анатомического исследования застрявшие в сладострастно подрагивающей волосяной паутине. И более — ничего в кадре: творения — и взгляд на них сквозь глаза самого творца, того самого хирурга, проектировщика и ткача паутины, марионеточника, сшивающего новую беспомощную куклу и отдающую ее во власть заказчика — скорее всего, того самого нового владельца кинотеатра. Сквозь глаза этого неизвестного мы, зрители, инспектировали проделанную работу.
Взгляд камеры стал меркнуть, и синюшная анатомическая вселенная ушла в фиолетовую тень. Когда изображение появилось снова, на экране был мужчина: лицо с поразительно живым, пристальным взглядом и нагое тело, выглядевшее так, словно его сковал жестокий паралич.