Большую часть дня я пребывал в уединении в своей комнате, за своими обыкновенными детскими занятиями, приводившими хорошо заправленную койку в совершеннейший беспорядок. Затачивая карандаш в сотый раз и стирая толстый серый ластик в ничто, я почти признавал за собой поражение: бумага бросала мне вызов, сокрыв в своей одноцветной текстуре сонм незаметных ловушек, призванных помешать мне достичь цели. Но сей мятежный настрой снизошел на меня не так давно — как и разрыв в доверительных отношениях между мной и моей творческой лабораторией.
Завершенная часть рисунка являла собой животрепещущую фантазию о внутреннем убранстве некоего монастыря, с туннелями и сводчатыми пенетралиями[39], не претендующую притом на подробность путеводителя. Тем не менее предельная точность отдельных частей картины значила много для меня. Например, ряд колонн, резко сужающихся в перспективе, убывающей во мрак. И конечно же, тот некто, спрятавшийся за одной из колонн и смотрящий из тени: видны лишь силуэт, лицо и прижатая к серому столбу рука. Руку я отрисовал с надлежащей тщательностью, но, когда дело дошло до страха, искажающего лицо смотрящего, никакие потуги не давали желаемого эффекта. Я хотел нарисовать безумное лицо человека, застывшего перед собственным роком, неизбежной погибелью, но карандаш меня не слушался. В глазах вместо требуемого испуга читалась какая-то кретиническая озабоченность. После перерисовки и вовсе стало казаться, что мужчина нисколько не испуган, а этак по-дружески улыбается наступающей смерти.
Можно понять, почему я позволил себе отвлечься на визит патера Сивича. Острие карандаша замерло на бумаге, взгляд мой стрельнул туда-сюда, проверяя углы, занавес и приоткрытый шкаф на предмет чего-то, что явилось поиграть со мной в прятки. Я услышал методичную поступь в коридоре, она остановилась у двери моей спальни, а потом голос отца, приглушенный цельнодеревянной панелью, приказал мне спуститься вниз и встретить нашего посетителя.
Внизу мне была уготовлена еще одна ловушка — западня обманутых ожиданий. Я-то думал, что гостем нашим снова стал патер Орн, часто захаживавший к нам и бывший своего рода духовным наставником и другом нашей семьи. Но, спустившись по лестнице и увидев странный черный плащ и черную же шляпу на вешалке у входной двери — этакая давняя неразлучная пара, так они вместе смотрелись, — я понял, что ошибаюсь.
Из гостиной доносился мягкий отзвук разговора. Шелестяще-сонные ноты в нем были на совести патера Сивича — он скорее шептал, чем говорил вслух. Вольготно восседал он в самом широком кресле — к нему-то и провела меня мать почти сразу. Пока меня представляли, я молчал, да и несколько захватывающих минут после провел, не решаясь раскрыть рот. Патер Сивич решил, что в эту восторженную немоту меня вогнала его причудливая трость, — о чем и сказал; в его голосе вдруг прорезался иностранный акцент, на который до этого я не обращал внимания. Он протянул ее мне, и я повертел в руках этот вытянутый грозный деревянный шпиль. На самом деле очаровал меня не он, а патер собственной персоной — особенно тот факт, что кожа на его круглом лице была будто присыпана меловой пылью.
Меня усадили в кресло напротив, но я устроился так, чтобы взгляд падал немного под углом. Собственно, одним лишь взглядом я и мог участвовать в беседе — смысла слов, полусонной музыкой заполонивших гостиную, я не понимал. Моя сосредоточенность на лице священника полностью изгнала меня из мира хороших манер и вежливых разговоров. Причина была не только в этой его гипсовой бледности и припорошенности, но и в странной незаконченности и обезличенности черт — я будто смотрел на недоделанный слепок из мастерской кукольника. Патер Сивич улыбался, щурился и проявлял иную мелкую активность лицевых мышц, но все это смотрелось чужеродно. Что-то важное, что-то человеческое отсутствовало в выражении его лица, что-то первоначально наполняющее любую нашу гримасу смыслом и неподражаемостью. Образно выражаясь, он был будто из муки слеплен, а не из плоти и крови.
В какой-то момент мои родители нашли предлог оставить меня наедине с патером Сивичем — видимо давая его жречески-торжественному влиянию целиком возыметь надо мной верх: их подчеркнутая светскость тому явно мешала. Такой поворот не удивил меня нисколько, ибо втайне мать и отец надеялись, что когда-нибудь я поступлю в семинарию и облачусь в темный пурпур рясы тайнослужителя.
39