Вскоре после этого священник стал собираться. С восхищением я наблюдал, как он, стоя в фойе, облачается в свой плащ, поправляет широкополую шляпу, подпирает массивное тело тростью. Перед отбытием он пригласил нас погостить как-нибудь у него, и мы пообещали по случаю воспользоваться гостеприимством. Пока мать прижимала меня к своей длинной и худой ноге, отец придерживал священнику дверь. Снаружи солнечный день сменился ветреной хмурью, и хмурь эта поглотила фигуру уходящего священника.
Извлеченная из книжицы священника страница, как я вскоре понял, не решила проблем с вдохновением, вопреки всем надеждам. Да, у нее был определенный потенциал, определенный заряд энергии, но, как мне открылось, жуткая икона не делилась своим благословением с чужаками. Я тогда не подозревал, что священная гравюра будет обладать столь скрытной натурой, ибо куда сильнее был увлечен перспективой тех художественных уроков, что мог у нее почерпнуть. Я чаял передать часть ее силы моему безликому страдальцу за колонной — но, увы, рисунок мой так и остался незавершенным. Никаких уроков, никакого слепого заимствования: до смешного пустой холст я был не в силах украсить абсолютным ужасом на грани звериного.
Впрочем, гравюра таки повлияла на меня.
Меня и патера Сивича связал некий духовный мост, и я уже не мог оградить себя от осознания некоторых сокровенных тайн священника. Вскоре его образ в моем мозгу стал плотно ассоциироваться с неповеданными, особенными историями, что несли на себе отпечаток легенд поистине космических масштабов. Без сомнения, с ним были связаны определенные предания, а объем его знаний поистине ужасал. Я решил следить за его судьбой самым внимательным образом, и такую задачу существенно облегчила тонкая страница, вырванная из его сакральной книги.
Я всюду носил ее с собой, обернув в выпрошенный у матери лоскут ткани. Первые мои визионерские опыты носили сбивчивый характер — слишком много с моей стороны требовалось психических усилий, к коим я не вполне был готов. Первые мои видения были далеки от законченности и совершенства — быстро рассеивались, распадались на бессмысленные фрагменты. В одном из них я застал патера Сивича в гостях у какой-то другой семьи в весьма угрюмых апартаментах, в коих анемичный священник побледнел едва ли не до полупрозрачности. В других подобной четкости ждать было напрасно: все давалось мне полунамеками, туманом, облеченным в антропоморфную форму. Легче давалось подсматривать тогда, когда патер Сивич был один или в компании кого-то одного. Долгий его разговор с патером Орном был уловлен мной во всей полноте, с потерей лишь цвета: видение было в жуткой синюшности фотографического негатива — да звука: общение священников проходило в мертвой тишине, сопровождаемое лишь пантомимическими жестами.
А в темные часы ночи, когда вся остальная епархия, по-видимому, спала, патер поднимался со своей узкой кровати, садился за стол у окна и листал книжицу — страницу за страницей, останавливаясь лишь иногда и, по-видимому, зачитывая вслух какие-то выдержки. На подсознательном уровне я понимал, что книга излагала его собственную биографию, хронику поистине ужасных событий. По тому, как складывались его губы, по движениям языка меж рядов безукоризненных зубов, я вроде как даже мог кое-что прочитать, уловить тот или иной фрагмент из жизни этого чужестранца.
И — о, боги! — какой же насыщенной была его жизнь, невероятно начавшаяся, прошедшая сквозь цепь невообразимых событий; какой же долгой и неизбывной она обещала быть — в своем предрешенном многообразии, растянутая на неопределенное количество лет! Многое из того, что перенес патер Сивич, читалось на его лице — но многое было и сокрыто в тени, которую не мог разогнать свет одинокой лампы, падающий на его рабочий стол; не могли того изведать и созвездия, чей яркий свет был вознесен высоко-высоко в ночное небо за его окном.
Когда патер Сивич вернулся на далекую родину, я потерял с ним всякую связь, и вскоре моя жизнь вернулась в привычное русло. Бесплодному лету пришел конец, начался учебный год, вновь придвинулись вплотную гнетущие тайны осеннего сезона. Но впечатление от видений жизни патера Сивича не до конца выветрилось из моей головы. В разгар осеннего семестра мы начали рисовать тыквы толстыми оранжевыми карандашами с тупым грифелем, ножницами с затупленными лезвиями мы стали вырезать черных кошек из черной же бумаги. Поддавшись безнадежному стремлению к новизне, я вырезал не очередную кошку, а человекообразный силуэт, за что даже получил похвалу от учительницы, но стоило мне снабдить мою черную фигуру белым монашеским воротничком и грубо раззявленным кричащим ртом, как последовало возмущение и порицание. Случилось это незадолго до того, как из школьных будней меня вырвала трехдневная болезнь, в течение которой я лежал, обливаясь потом, и бредил о заокеанских похождениях патера Сивича.