Я услышал стук дверного молоточка, и моя мать впустила Питера. Она задала ему несколько вопросов, на которые он, по возможности, постарался не ответить. Он как раз что-то бормотал, проходя мимо нее, когда я спустился из своего Орлиного гнезда.
— Привет, — сказал я.
— Привет, — ответил Питер.
— Мы пойдем, — сказал я.
Мать хотела сказать «нет», но я знал, что отец велел ей не мешать мне жить прежней жизнью.
Ни слова не говоря, мы домчали до Щенячьего пруда (см. Карту). День стоял белый. Как всегда, я был Вожаком. Это я решил привести всех сюда, а не в одно из более привычных мест встречи — в Ведьмин лес, Утесник, Парк или Форт Дерева. В окрестностях Эмплвика почти все напоминало о Мэтью. Но у Щенячьего пруда таких напоминаний было поменьше. Сюда мы приходили, когда чувствовали, что вкус к насилию у нас идет на убыль. Щенячий пруд — это всего лишь условное название для ямы размером двадцать на десять футов, заполненной густой, маслянисто-черной водой. Официальные карты именовали его не так сочно: Гуджил-яма. Пруд находился в тех местах, куда мы приходили, если хотели сыграть в Войну с настоящим насилием. Там мы могли не бояться, что кто-то из взрослых прикажет нам угомониться и заорет «нельзя ли потише!». Дело в том, что наши крики частично заглушались визгами свиней на скотобойне, а частично даже сливались с ними. Пруд почти примыкал к зданию, где убивали свиней. Война у Щенячьего пруда была настоящей. Сегодня, однако, мы не орали. Бросив велосипеды, мы с Питером уселись под большим кустом лавра — идеальное прикрытие у самой воды. Сквозь листву пробивался приятный коричневатый цвет цвет жженого, почти горелого сахара, уже немного едкого, но еще не горького. Кое-где свет лежал большими пятнами цвета яичного заварного крема. Но в основном наши скупые неторопливые слова вплетались в контрастные узоры тени и солнечных стрел. Я прихватил с собой пару сигарет. Украл их из сумочки матери. Мы передавали друг другу сигарету, глядя через бреши в листве на отражения в воде. Нас снедали одинаковые чувства: гнев и отвращение. Но мои чувства были сильнее, ибо у них имелось конкретное направление. Я знал по именам тех, на кого следовало излить наш гнев. Я знал тех людей, кто заслуживал нашего отвращения. Мы немного поговорили, но совсем немного. И больше никто из нас в дальнейшем не желал возвращаться к этой теме. Это был серьезный разговор, на который иногда способны и совсем молодые люди — когда у них нет желания прикалываться и хлестаться. Горе вырыло нору в самой глубине. Никто лучше нас не знал Мэтью, ибо мы были им, а он всегда останется нами. Мы молчали, потому что все, что мы могли сказать, — это «Не верится, что он мертв». Но наше молчание было наполнено смыслом. Мы сидели друг напротив друга и между нами полыхал костер нашего гнева. «Мертв, — сказал один из нас. — Он мертв». И наши лица стали горячими и красными. Как много швырнули бы мы в яростные языки пламени, если бы только могли дотянуться до этих вещей. Чувство Команды дало трещину и одновременно наполнилось новой святостью. Мы еще глубже втыкали в землю заточенные палки, мы еще яростнее чиркали спичками, и мы еще чаще несли всякую похабщину, дабы походить на настоящих мужчин и для всего этого у нас имелась очень веская причина. Мы не знали иного способа излить наш гнев. По крайней мере, поначалу не знали. Но мы знали другое — что мы найдем этот способ, обязательно найдем. Надо лишь подождать. И мы ждали, сидя под сенью лаврового куста у Щенячьего пруда. Каждый искал его в сгорбленной спине и испачканных пальцах другого. Ибо давайте скажем прямо: мы были особенными, все четверо. И теперь, когда нас осталось трое, поиски пути для нашего гнева означали поиски нашей новой особости.
— Похороны в пятницу, — сказал Питер.
— Вы тоже получили приглашение? — спросил я.
— На толстой карточке с черной каемкой. Адресована моим родителям, поэтому они тоже пойдут. Они неправильно написали нашу фамилию.
— Да они вообще придурки, — сказал я, но сдержал в себе роковое доказательство своих слов.
Питер сказал:
— Значит, Пол тоже пойдет.
— Сейчас его, наверное, допрашивают.
Мы оба знали, сколь ужасная судьба ждет Пола, когда его привезут из больницы домой. Родители насядут на него: попытаются вытянуть из него признание, чтобы он выдал, о чем он думает, чтобы поделился секретными сведениями.
— Он был хорошим, — сказал Питер, перебивая мои мысли.
Я не сразу понял, что он говорит о Мэтью, а не о Поле.
— Да, — ответил я. — Больше мы его не увидим.
— Лучшим, — сказал Питер.
Я не согласился. Лучшим был я. Следующим шел Мэтью. Затем Пол. Затем Питер. Но спорить я не стал. Сейчас не время для споров. Мэтью заслужил наши похвалы, даже если они и были чуть преувеличены.
Когда начало темнеть, мы покатили домой.
День похорон был первым Осенним днем. Сырость сочилась из низкого мрачного неба, хотя дождя на самом деле не было. Время от времени жирные серые облака расходились в стороны, чтобы намекнуть на оттенок небесной сини. Ветер хлестал нас по щекам, и его пощечины напоминали слюнявые поцелуи собаки, которую ты втайне, но искренне ненавидишь.
Мэтью должны были похоронить на Эмплвикском кладбище, что напротив Ведьминого леса через Гравийную дорогу (см. Карту). Мы-то знали, что Мэтью захотел бы, чтобы его похоронили в самом Ведьмином лесу. Он всегда ненавидел Бога и весь этот треп в воскресной школе. В конце концов бабушка с дедушкой все-таки оставили его в покое, и он смог каждые выходные целиком проводить с нами.
За церковью, между могилами, собирались семьи. Наши родители, которые на самом деле друг друга терпеть не могли, изображали соседскую любовь. Отец Пола и мой отец даже пожали друг другу руки, хотя и не произнесли при этом ни слова.
Обменявшись с нами отчаянными взглядами, Пол воспользовался этим рукопожатием, чтобы вырваться из лап родителей.
— Привет, — сказал Питер.
— Добро пожаловать назад, — сказал я. — Как все прошло?
— Ад на земле, — ответил Пол. — Ни на минуту не оставляют меня одного.
(Позже Пол рассказал поподробнее. Мать с отцом вели себя еще хуже прежнего. Они практически требовали, чтобы он плакал, поскольку считали, что ему полагается плакать. Но Пол оказался крепким орешком. Я понял это по его лицу ровно в тот момент, когда он читал имя Мэтью на бирке в морге. Да и раньше он успел показать себя — например, когда его подвергли Испытанию после колясочной гонки. Им так просто его не сломить. Случившееся он воспринимал как военные учения. После высадки на парашютах за линией фронта его батальон оказался в окружении. Подкрепление прибыло слишком поздно. Его отволокли в местные застенки КГБ. Его родители служили в тайной полиции. Они должны были расколоть его любым способом — не кнутом, так пряником. Но Пол знал, что надо продержаться лишь до дня похорон. Затем подоспеют союзники (мы) и есть надежда на передышку.)
Мы молча смотрели друг на друга. На Поле была совершенно новая одежда, вплоть до носков и трусов. Его родители, как мы узнали потом, накануне специально потащили Пола в Лондон. Его мать не ложилась допоздна: стирала и гладила, подшивала, укорачивала. Все эту лабуду они именовали «важной составляющей скорби». Пол же назвал ее «распоследним дерьмом, какое случалось со мной в жизни».
На Питере был серый твидовый костюм, который я видел на нем всего однажды — во время поездки всем классом в Стратфорд-на-Эйвоне, куда нас таскали на «Гамлета».
На мне была черная школьная куртка и брюки. Мать наскоро пришила кусок черной ткани поверх эмблемы на нагрудном кармане куртки.
Подъехали большие черные машины.
Бабушка и дедушка Мэтью ехали за катафалком в большом черном «Мерседесе». На заднем сиденье между ними сидела Миранда. Пару дней назад она вернулась из Баден-Баден-Бадена. Мне хотелось знать, побывала ли она в больнице и делали ли ей те же уколы, что и нам.
Задняя часть катафалка открылась, и туда подошел священник
— Кто несет гроб? — спросил он.