— Он, — сурово сказал капитан. — Узнаете?
— Да… — прошептал потерянно Шералиев. — Дурсун Атаев.
Капитан опустил бинокль и увидел смятенные глаза младшего лейтенанта. Юноша растерянно и жалко дергал бровями, как человек, силящийся понять неожиданно обрушившееся на него непоправимое несчастье.
— Слышите? Запел!! — схватил вдруг его за руку капитан. — Переводите!
Но едва ли это можно было назвать пением. Скорее это был медленный речитатив, выделявший каждое слово, резко обрывавшийся. У Шералиева вырвался вздох облегчения. Ему знаком этот язык, гортанный и жесткий от обилия согласных, один из местных горных языков. Шепотом он стал переводить:
— Мир тебе, брат. Слушай мои вести, запомни и передай. Ты знаешь кому. Но будь осторожен. А если слова мои останутся в тебе и не пойдут к кому нужно, пусть мухи облепят твои глаза! Зачем же я деру здесь глотку, как ишак? Мы не женщины, сплетничающие через реку…
Певец смолк — перевести дыхание.
— Вот, извольте! Теперь все ясно, как апельсин! — с горьким злорадством сказал капитан, стараясь не смотреть на Шералиева. И все же он заметил, как неистово покраснел вдруг юноша и начал для чего-то озабоченно протирать окуляр бинокля.
А Дурсун снова запел, вернее, заговорил нараспев гортанным фальцетом. Шералиев зашептал перевод:
— Я буду петь тебе, брат, только про самое важное, ибо солнце идет книзу. Слушай… Я заработал в прошлом году пятьсот двадцать трудодней. Ты спросишь: а что такое пятьсот двадцать трудодней? Слушай внимательно. Нужен караван из пяти верблюдов, чтобы поднять мои трудодни. А на каждого верблюда нужно нагрузить полным вьюком пшеницу и лучший «ханский» рис. Эй, я тебе говорю: пять верблюдов! Но я вижу, как ты, кормящий своих детей лепешками из гнилой муки, оттягиваешь рукой ухо и открываешь рот. Ты не веришь. А я говорю правду!
Последнюю фразу Атаев выкрикнул на такой высокой ликующей ноте, что задохнулся.
— Ну ты смотри, а? Вот дает! — восхищенно прошептал капитан.
Но с холма опять полился протяжный гортанный напев. Мелодия была проста и однообразна, певец то повышал слегка, то снова понижал голос, но и в этой немудрой песне звучали радость жизни и полнота души.
— Люди у нас веселые и щедрые и живут как братья. Белый цвет лица, желтый цвет лица — все одно советский цвет. Слыхал такое слово? Вай, мне трудно петь для тебя! Вы, темные, неколхозные люди, не знаете многих хороших слов: трудодень, курорт, лекция, и даже витамин ты не знаешь, а я получаю его в нашей амбулатории. Вай, опять незнакомое тебе слово! Мне жалко вас. Вы не слушаете громкое чтение газет — я слушаю каждый вечер в клубе. Когда чтец раскрывает газету, он раскрывает окно в мир…
Теперь я отвечу на твои вопросы. Офицеры с вашей заставы говорят, что треск на наших полях делают пулеметы, что мы готовим войну. Так они говорят! Вай, пошли аллах лжецам чесотку, а ногтей не давай! Это стучат наши трактора. И высокую башню мы поставили не для того, чтобы поднять на нее пушку и стрелять по вашему Улучамлару. Это силосная башня для кормов скоту на зиму. И еще говорят вам ваши офицеры, что два самолета, летающие над тугаями, ведут разведку их заставы. Вах, это достойно смеха! Что разведывать у них? Сколько штанов повесят они сушить на стены своей заставы? Самолеты бросают на камыш порошок и льют нефть: они убивают комара, несущего лихорадку… Брат, я кончаю. Я передал тебе слова правды. Это добрые семена. Надо посеять их. Они дадут урожай. Я кончил. Теперь я слушаю тебя, брат Ташчи.
— Ташчи? Издольщик из Улучамлара, у которого помещик отобрал землю? — капитан собрал лоб гармошкой. — Но как они узнали друг о друге?
— Объяснить, пожалуй, нетрудно, — улыбнулся Шералиев. — У нас на востоке есть народный обычай: отдать горе воде. Когда становится совсем невмочь, приходит такой отчаявшийся во всем Ташчи к реке и начинает петь про свою горькую судьбу…
тихонечко и печально пропел Шералиев. — Он поет и верит, что река унесет его горе и жизнь переменится к лучшему. Древний обычай.
— А Дурсун случайно услышал его пение и откликнулся? Возможно, так оно и было. Тихо! — поднял руку Капитан. — Ташчи запел. Ну-ка, ну-ка, послушаем!
Из зарослей того берега вырвался жалобный вопль, оборвавшийся хриплой нотой. Словно звали там на помощь. Вопль перешел в горловые тягучие звуки с рыдающими перехватами. Шералиев прислушался и стал переводить:
— Мир вам, высокочтимый брат! Вы живете на веселой и ласковой земле, а мы живем в яме… Зажатые камнем!.. В могильной тьме!.. Мы всю жизнь гонимся и хлебом, а хлеб убегает от нас, как всадник от пешехода…