«Живу надеждой я. Покинув мрачный плен
Нависнувших кругом сырых тюремных стен,
В мечтах лечу на волю снова.
Так Филомелою{385} взлетает в небо петь
Беспечный соловей, распутав злую сеть
Обманутого птицелова.
«За что же я умру? Я никакой вины
Не знаю за собой. Мне радужные сны
Укором совесть не смущает.
И весело звучит мой серебристый смех,
И появление мое почти у всех
Невольно радость вызывает.
«От завершения еще далек мой путь.
Едва успела я в дороге обогнуть
Вязы на первом повороте.
Начался жизни пир. И молодость моя
Едва пригубила хрустальные края
Бокала в винной позолоте.
«Пусть жатва осени ко мне в свой срок придет.
Как солнце, я хочу окончить целый год,
Ведь я еще в цветеньи мая.
Как роза на стебле, красуюсь я в саду!
За утренней зарей дня золотого жду,
А после будет ночь немая.
«О, смерть! Ты можешь ждать. Уйди же, отойди.
Ступай утешить тех, кто затаил в груди
Отчаянье и страх позора.
Меня ж манит любовь и песни томных муз
И полный радостей супружеский союз.
Я гибнуть не хочу так скоро».
Так иногда, стряхнув души мертвящий гнет,
Растроган, слушал я, как жалобно поет
В молчаньи ночи голос дивный.
И в сладостных мечтах, всему кругом далек,
В гармонию стиха невольно я облек
Роптанья пленницы наивной.
И если эта песнь, рожденная тюрьмой.
Тебя растрогает, и ты, читатель мой,
Вдруг спросишь — кто она такая, —
Отвечу: для любви и счастья создана,
Средь смертников в тоске влачила дни она,
Публичной казни ожидая.
Нападение на Национальный конвент 13 вандемьера IV года. С гравюры П.-Г. Берто по рис. Жирардэ
Старик-отец
Старик-отец, с тех пор, как для твоих седин
Опорой верною не служит больше сын
И не живет в семье в дому своем родимом,
Ты от тоски по нем стал мрачным нелюдимом
И потерял и сон, и радость, и покой.
На кресле, сделанном тебе моей рукой,
Сидишь пред очагом, глядишь в слезах на пламя;
Соболезнуемый прислугой и друзьями,
И бледный, высохший, главу свою склоня,
Все ждешь в молчании иль смерть, или меня.
И ты, о, мать моя, как плачешь ты над сыном?
Твой золотой фазан во рву томится львином.
И мнится, слышу я звенящий голос твой,
Надрывный, жалобный, как похоронный вой.
Ты в трауре идешь по городу, и зданья,
Как эхо, отдают камням твои рыданья.
И граждане, твой крик узнав издалека,
Невольно шепчутся: «Как скорбь ее тяжка!»
И вопрошает гость с сочувствием во взоре:
«О, женщина, скажи в каком ты страшном горе?» —
«Какое горе? Знай — убита роком мать,
Ей сына милого уж больше не обнять».
Ямбы
1
«Его язык — клеймо железное, и в венах
Его не кровь, а желчь течет».
Двенадцать долгих лет с долин благословенных
Поэзии сбирал я мед.
Сот золотой я нес, и можно было видеть
По прежним всем стихам моим,
Умел ли с Музою я мстить и ненавидеть.
И Архилох,{386} тоской томим,
Отцу невесты мстя, излил бичами ямба
Безумье нежное свое;
Но я не из груди предателя Ликамба
Для мести выдернул копье.
О, знайте! Молнии с моей сверкают лиры
За родину, не за себя;
И хлещут бешено бичи моей сатиры,
Лишь справедливость возлюбя.
Пусть извиваются и гидры и питоны,
Железом их, огнем клейми.
Их истребив дотла, воздвигнув вновь законы,
Мы снова станем все людьми!
2
Убийца прячется под фонарем в тумане
И пьет вино, тоской томим.
Но мы, свободные, для наших злодеяний
Неслыханных найти заране
В веках бессмертие позорное хотим.
Преодолели мы теченье черной Леты.
Забвение — не наш удел.
И вечность судит нас, мы ей дадим ответы,
И празднично так разодеты
Все эти улицы — улики наших дел.