Восемнадцать раз я лежал в отделении для делирантов, едва заметные шрамы после вшитых «торпед» украшают мое тело, как украшает хвойное дерево хвоя, моя печень источает неповторимый запах смеси духов, одеколонов и салицилового спирта, а ведь был в моей жизни не поддающийся объяснению период, когда и я говорил: я не пью, когда печень моя не пахла духами и кожа моя была гладкой. А почему же ты не пьешь, брат наш? — вопрошали сидящие у стойки братья мои, и злобны были они, и дух Венедикта Ерофеева витал над их головами, и их безвольные языки говорили его языком, и я набрасывал несколько строк под его влиянием и, воздав ему должное, освобождался от его влияния. Ибо даже самую классную литературу не сравнить с ошеломительной простотой собственных тревог. Почему же ты не пьешь, брат наш? — вопрошали сидящие у стойки. Не пью, отвечал я, потому что не испытываю желания, потому что вкуса не нахожу, не нуждаюсь в искусственных стимуляторах и отлично обхожусь без спиртного. Так отвечал я, и это было правдой, но только до поры до времени. Пока не пробивал час триумфального кира. Пока я не заглядывал в пасть бездонного пузыря. Я расскажу об этом, когда придет время рассказать о триумфальном кире, бездонном пузыре и еще не тронутом стакане тяжелого, как набрякшие веки, напитка. По неподвижной его поверхности кружит воткнутый в ломтик лимона крохотный черный зонтик.
3. Доктор Гранада
— Знаете, пан Е., я абсолютно уверен, что ни один из полсотни лежащих сейчас в моем отделении орлов и ни одна из полдюжины орлиц уже не воспарят в небеса. Никто из вас не излечится, никто не бросит пить. Ни ваш сосед по палате Колумб Первооткрыватель, ни Шимон Сама Доброта, ни Дон Жуан Лопатка, ни Сахарный Король, ни Ударник Социалистического Труда, чей живой труп не далее как вчера вновь к нам пожаловал, ни Самый Неуловимый Террорист, ни Королева Красоты, ни Фанни Капельмейстер, ни Иоанна, ни Марианна — никто из вас, можно не сомневаться, пить не бросит. С вышеназванным почтенным ареопагом все понятно. Но и у дебютантов шансы практически нулевые; впрочем, даже тех, кто попал ко мне в первый раз, дебютантами не назовешь — большинство из них добились на своем творческом пути немалых успехов; настоящим же дебютантам, которые сейчас на скверике в своем микрорайоне откупоривают первую бутылку, в голову не приходит, что когда-нибудь они пополнят ряды заслуженных классиков.
Доктор Гранада поглядывал на мир одним глазом, второй глаз (а может быть, первый? Какой глаз первый, а какой — второй? Вот классический пример алкашеской сентенции; за рюмкой можно детально проработать самые разные ее варианты) — второй, то ли первый, глаз доктора был затянут бельмом; поверхностный этот дефект мог быть легко устранен коллегой-хирургом, однако доктор не только его не устранял, но буквально возводил свое одноглазие в культ — и правильно делал. Эта особенность наделяла доктора Гранаду харизмой вождя, в наших дырявых мозгах оживали смутные воспоминания, связанные с прочитанными в детстве книжками про пиратов, ни одна медсестра не могла устоять перед циклопизмом заведующего отделением — я давно заметил, что явная асимметрия мужской анатомии усиливает томное влечение женщин; в природе такого извращения, впрочем, без рюмки не разберешься, так что пока оставим это в стороне.
Доктор Гранада напоминал мне доктора Свободзичку из Вислы: тот же запах архаичного одеколона, внешнее сходство, бравурные фамилии, одинаково высокомерное отношение к миру, похоже, а может, даже точно так же звучащий зычный голос («глас, с небес глаголющий»), склонность к замысловатым и сочным парадоксальным высказываниям, наконец, одноглазие. У одного левый глаз затянут белой пленкой, у другого в правой глазнице стеклянный протез. Я брежу, хотя не знаю, что такое «бредить». У меня страшный жар, я лежу в огромной, как трансатлантический лайнер, родительской кровати, ночник зажигается и гаснет, одноглазый доктор склоняется надо мной.
— Однако они еще цепляются за обманчивую надежду, многие охотно отдаются во власть собственных иллюзий, — голубизна в единственном глазу доктора Гранады густеет, как замороженный «Абсолют». — Они хотя бы верят, что больше не будут пить, свято убеждены, что впредь не выпьют ни одной рюмки, искренне себе это обещают. Но, конечно, не выдержат, когти порока рано или поздно сомкнутся на пересохших глотках; это сейчас, когда их вытащили с того света, они заделались абстинентами или, скажем, псевдоабстинентами и твердо знают, что пить нехорошо, и если, снова надравшись, сразу же не помрут, то — по крайней мере, некоторое время — будут вспоминать свою больничную или даже недолгую послебольничную трезвость. Будут метаться, будут без толку метаться, выбирая: пить или не пить, но эти напрасные метания хотя бы засвидетельствуют о какой-никакой, пускай проигранной — ибо она проиграна, — схватке, каком-никаком движении. Их ждет нокаут, но на ринг они выйдут. А вы, пан Е., на ринг уже не выходите. Вы неподвижны, вы застряли в бутылке, как мошка в янтаре. Внутри у вас все выгорело. Остались одни пепелища, притом остывшие. Пожар загасили проливные дожди. Вроде бы вы сидите у меня в кабинете, вроде бы что-то говорите, порой даже складывается обманчивое впечатление, что говорите по делу, на вас все еще больничная пижама, но фактически вас здесь уже нет, вы уже в элегантном выходном костюме сидите на высоком табурете, вы уже пьете. Так-то, пан Е. В конце недели вы отсюда выйдете в отличной форме, нашпигованный витаминами, более-менее восполнив недостаток в организме магния, окрепнув и успокоившись благодаря укрепляющим и успокоительным препаратам, выйдете на своих ногах, поскольку мы, не помню уж в который раз, поставили вас на ноги, — и куда же вы направите свои послушные стопы? Надо ли мне спрашивать? Надо ли утруждать свой голос вопросительной интонацией? Вы первым делом отправитесь в ближайший кабак или в ближайший магазин, где торгуют спиртным.