Меня не страшат ненаписанные книги, я не боюсь в предрассветном больничном сумраке дописывать (в тихой комнате) последние строки романа в стихах, неопровержимо свидетельствующие, что автора спасла любовь. Столь счастливого завершения сюжета я, правда, не планировал.
— Я тебя люблю, но в мои планы это тоже не входило, — сказала ты, и твой взгляд поднялся над водами Утраты и устремился вверх, в небо над лесом и дрожащим маревом вокруг аэродрома Окенче.
— А что входило в твои планы?
— Я намеревалась проверить твои хваленые способности.
— А после проверки?
— После проверки я намеревалась отпустить тебя на все четыре стороны.
— Ты говоришь моим языком.
— Нет, это ты говоришь моим языком.
— Кто же в таком случае сейчас говорит: ты или я?
— Мы, мы говорим. Никогда б не подумала, что множественное число может так возбуждать.
— Я тоже не планировал этой любви, честно говоря, у меня было намерение… Впрочем, неважно какое.
— Ты не только говоришь моим языком, у тебя и намерения такие же.
— Теперь у меня серьезные намерения, но раньше я не решался, боялся.
— Чего боялся?
— Я предполагал, нет, в сущности, был уверен, что ты в меня влюбишься и опять мне придется отбиваться — а дело это хлопотное и малоприятное.
— Это я была уверена, что ты в меня влюбишься и придется отбиваться от очередного поклонника.
— Я тебя предупреждал: берегись; при первой же встрече предупреждал: берегись, не справишься. Ты мне казалась ветреной барышней.
— А ты мне, честно говоря, казался легкомысленным обольстителем. Вот, думала, бездушный прохвост. Из чувства, не очень-то мне свойственного, но все же… из чувства бабьей солидарности даже хотела тебя проучить. Во всяком случае, не прочь была заставить тебя страдать, хотя знала, что долго страдать ты не станешь, не сомневалась, что пострадаешь немножко и утешишься в других объятиях. Но такого уже никогда не случится. Если только попробуешь, считай — нам обоим конец.
— Я никогда тебе не изменю. Никогда тебе не солгу. Раньше я бы сказал, что, по-моему, говорить так самоубийственно, еще год назад я бы именно это сказал, но я забыл тот язык. Я потерял свой язык, а может быть, вырвался из когтей своего языка, а может, мой язык сошел с котурнов на землю.
Еще месяц назад я собирался описать в этой главе систему моих личных вытрезвителей, учреждавшихся моими очередными или параллельными возлюбленными; я даже придумал для них сногсшибательные имена: Баха Маклерша, Йоаська Гроза Дурдома, Обольстительная Звезда Экрана, Уругвайка Футболистка, Ася Катастрофа — и записал эти имена на карточках, но на днях ранним утром (тяжелые тучи над отделением для делирантов) увидел, как мои карточки пожирает огонь: сгорели все папки, заметки, имена. Прототипы героев обратились в пепел, ничего от них не осталось — то ли ничего в них и не было, то ли им одной спички было довольно, разницы, впрочем, никакой. Дотла сгорели все мои шикарные линованные тетради без полей, сгорел архив идей, хранившихся у меня в голове, закончилась литература. Я забросил трактат о пагубном пристрастии к спиртному, потерял всякое желание писать об этом пагубном пристрастии, я мог думать только о тебе. Мою голову и душу целиком заполнило пылкое чувство — я и не подозревал, что такое возможно. Если любовь — все сущее, как назвать нас, не существующих вне ее?