Еще несколько дней назад мне хотелось написать прощальную речь, которую я произнесу, покидая отделение для делирантов. Дорогие коллеги делиранты! Уважаемый доктор Гранада! Виола, лучшая из сестер! Достойнейший психотерапевт о двух именах! И вы, тишайшие и прельстительные ординаторши! Завтра я покидаю эти стены, некогда возведенные то ли русскими, то ли австрийскими зодчими, ухожу с легким сердцем. Про русские то ли австрийские стены я упомянул, поскольку в моем освободившемся мозгу царит некоторый сумбур. Краков накладывается на Варшаву, Висла путается с Утратой, Ивашкевич с Гомбровичем, дым, что столбом валит из печей комбината им. Сендзимира (бывш. Ленина), примешивается к тучам запаха от больничных пижам. Кроме одной вещи, о которой я говорить не стану, нет сейчас у меня в голове ничего определенного, и все же об одной вещи — но не о той, о которой не скажу, а совсем о другой — мне не терпится вам сказать. Итак, независимо от того, какие я строю рожи, независимо оттого, сколь язвительно я смеюсь, независимо оттого, что я понаписал в тетрадях, уничтоженных вспыхнувшим в сердце пожаром, вопреки всякой видимости знайте: я чту вас, уважаемые прототипы, я испытываю к вам искреннейшее авторское почтение, вы и так существуете, но на согретых жаром моей души страницах ваше существование стократ более реально. Живите и здравствуйте, призраки моих героев, я всегда и везде буду сочинять про вас захватывающие истории…
Еще вчера мне хотелось написать прощальную речь, но сегодня утром оказалось, что я не способен больше сочинять витиеватые речи. Я лишился такой способности и с огромным облегчением подумал, что теперь хочу писать про старые газеты, раскладываемые на каменной скамье над Утратой, про пустынные в предрассветную пору сады, куда спустя два-три часа хлынут покойники, про твой черный жакет в мокрой высокой траве.
В воскресенье около одиннадцати я стою у ворот больницы, в просторном кармане дорогого спортивного костюма безмятежно лежит свернутая трубкой очередная глава, вообще-то я могу здесь писать, вообще-то я писать не могу.
— Когда ты пишешь о пьянстве, как это влияет на твои отношения со спиртным? — спросила на одном из первых сеансов психотерапии ординаторша Кася.
— Никак, потому что, когда я пью, я не пишу, а когда пишу, не пью. Это две разные вещи.
— Нет, это не разные вещи. Не прикидывайся, будто не понимаешь вопроса.
— Мне понятен вопрос, и я готов на него ответить. Автор — не рассказчик, и рассказчик — не автор; так учат тех, кто готовится постичь тайны филологии, и это верно. Если я создаю персонаж, и даже если этот персонаж сконструирован по моему образцу, даже если он, подобно мне, пьет, и даже если его зовут Ежик, видит бог, все равно этот персонаж — не я!
— Не согласна. Рассказчик всегда — ты, он рождается из твоих мыслей, в твоей голове.
Я хотел было сказать, что не все рождающееся в моей голове имеет ко мне прямое отношение, хотел еще раз привести (хотя уже тысячу раз приводил) слова Франца Кафки: «У меня с самим собой нет ничего общего», хотел, наконец, защитить свое творчество от дозревающего в прелестной головке очкастой ординаторши запрета, однако раздумал. Запреты, как известно, подталкивают к конспирации, конспирация же подчас — прекрасный стимул к творчеству.
— Ты, кажется, пишешь здесь книгу о пьянстве. — Кася зачем-то удлиняла путь к неизбежному запрету.
— С некоторых пор я пишу о любви.
— Так или иначе, о пьянстве пока не пиши. Оставь на потом. Пойми, Ежик, потом тебе не захочется об этом писать. Потом — как знать, — потом тебе, возможно, вообще писать не захочется. Нельзя ведь в жизни быть только писателем, нужно быть также приятелем, другом, коллегой, отцом, любовником, туристом, бог весть кем еще.
— Бог весть, — согласился я, и опять замолчал, и продолжал молчать, потому что говорить мне вроде было нечего. Или, может, следовало дать достойный графомана ответ: дескать, если мне не захочется писать, то и жить не захочется? В общем, я довольно долго молчал, но потом все-таки перемог себя, прервал молчание и сказал:
— Когда я пишу, я не пью, если бы я ежедневно писал, я бы и не пил ежедневно. Что и требуется — ведь такова цель лечения, и это, как сказал бы Сахарный Король, неопровержимый тезис.
— Послушай, Ежик, ты у нас принадлежишь к категории «трудных пациентов». Трудный — это такой пациент, который обладает незаурядными способностями в той либо иной области и, попав сюда, не только не в состоянии их искоренить, но и постоянно использует для оправдания своего пьянства. Лежал тут у меня один делирант, адвокат по профессии, так он в защиту своего пьянства произносил речи настолько убедительные, настолько аргументированные, да чего там говорить — такие блестящие, что едва меня не убедил. Слушая его, я плакала от восхищения, и всякий раз мне стоило немалого труда себя уговорить, что этот человек по всем статьям — наш пациент, что доказательства его непричастности липовые: все шесть основных признаков делирия у него налицо. Опять же еще один делирант, по профессии врач-уролог, попавший сюда несколько лет назад, вместо того чтобы самому лечиться и на этом сосредоточиться и этим ограничиться, с маниакальным упорством занимался другими делирантами, лечил их от урологических заболеваний или на худой конец давал по этой части советы.