На этот раз я взяла две четвертинки белой. Одну я намеревалась спрятать на черный день, а вторую смешать с кока-колой, пол-литровую бутылку которой я тоже купила. По возвращении домой я продолжала соблюдать осторожность, но чувствовала себя гораздо свободнее. Часть кока-колы я выпила, часть вылила в раковину: я старалась так рассчитать, чтобы в бутылке осталась ровно половина, что мне полностью удалось. К оставшейся кока-коле я добавила четвертинку водки, чтобы казалось, будто я пью чистую колу. Пустую водочную бутылку спрятала за холодильник. Эта как бы кола, которую я собиралась поставить около своей диван-кровати, выглядела бледновато, но меня это не напрягало: зять был помешан на здоровом питании, не пил никаких газированных напитков и наверняка не знал толком, какая на вкус и на цвет настоящая кола. Сестры я не боялась, зная, что в случае чего она встанет на мою сторону или, по крайней мере, меня прикроет. Я легла и, отхлебывая из бутылки в минуты пробуждения, хорошо спала практически целую ночь. Утром, хотя оказалось, что зять не заметил ни отсутствия сотенной купюры, ни странноватого цвета колы, которой, впрочем, осталось всего ничего, сестра на ровном месте устроила мне скандал. Слова не сказав, я собралась и покинула этот негостеприимный дом. Я была спокойна, у меня оставалось еще около сорока злотых, а на дне сумки лежала четвертинка.
Не знаю, куда меня понесло, не знаю, долго ли продолжался запой, не знаю, как я здесь очутилась. Так или иначе, сейчас я изо всех сил хочу бросить пить».
К дискуссии, развернувшейся после выступления авторов и, вопреки ожиданиям, протекавшей довольно вяло, я прислушивался с замиранием сердца. Самый Неуловимый Террорист взял сторону Иоанны, Королева Красоты — Марианны. Сестра Виола подчеркивала, что списывание, во-первых, никоим образом не способствует излечению, а во-вторых, неэтично. Колумб Первооткрыватель утверждал, что списывать, конечно, плохо, но, быть может, и что-то хорошее в этом есть: авторы, хоть и неосознанно, руководствовались добрыми намерениями — не исключено, что они распознали поразительное сходство своих приключений и общность судеб. Доктор Гранада и психотерапевт Моисей, он же Я, Спиритус, молчали.
— В восемьдесят пятом году никак нельзя было купить пузырь за полсотни, — отозвался под конец сидевший у стены Дон Жуан Лопатка, тем самым вроде как предлагая разрешить спор в пользу Иоанны.
Я с замиранием сердца выслушал мнения собравшихся, но ничего не сказал, хотя должен был, безусловно должен был, просто был обязан, с какой стороны ни глянь, взять слово — ведь это я был автором обеих спорных работ.
Когда меня привезли в отделение для делирантов, на мне была провонявшая блевотиной рубашка и пригодные только для публичного сожжения в котельной брюки. При себе я не имел ни одного злотого, ни одной сигареты, у меня не было ни белья, ни мыла, ни зубной щетки, ничего. Однако, если не через неделю, то уж точно через две я начал обрастать разным добром. Теперь, по прошествии шести месяцев (за вычетом перерывов, после которых я сюда в беспамятстве возвращался), на мне элегантный, цвета травы спортивный костюм. В верхнем кармашке позвякивают пятаки, тумбочка завалена бананами, апельсинами, шоколадными конфетами и прочими лакомствами. Открывая ящик, я вижу поистине беспредельный запас сигарет. Каждая шоколадка, каждый пятак, каждая банка ананасового компота — эквивалент по крайней мере одной написанной мною делирантской исповеди или одного дневника чувств.
Когда по отделению разнеслась весть (а разнеслась она молниеносно или, скажем, со скоростью выпущенной из лука стрелы), что на гражданке я занимаюсь сочинительством, не слишком искусные по письменной части делиранты стали дружно обращаться ко мне за — небескорыстной, разумеется, — помощью. И я им помогал — с чистой, надо сказать, совестью. Я не столько за них писал, сколько переносил на бумагу их речи. (Конечно, бывали случаи, когда приходилось кое-что менять: в случае Самого Неуловимого Террориста, например, я вынужден был написать все от «а» до «я», — но, как правило, я писал под их бессознательную диктовку. Они рассказывали истории из своей жизни, я же, внося только мелкие стилистические поправки, практически слово в слово записывал все, что они говорили.) В конце концов, нет большого секрета — ни литературного, ни экзистенциального — в том, что говорить умеют все, а записывать свои речи способен далеко не каждый. Да, порой я искажал их чересчур гладкие фразы, добиваясь необходимой для правдоподобия шероховатости, но если подобная стилизация для кого-то что-то и значила, так этим человеком был я, а не они.