Ее звали Таня Седова. И если уж честно, Маша Александрова считала ее слишком обыкновенной для такой высокой должности, как жена брата. Она была невысокой, с хорошенькой фигуркой. Ласковая. Но глаза у нее были узко посажены и как-то глубоко спрятаны, и взгляд не прямой, а какой-то скользящий. И за одно это Маша Александрова ее невзлюбила.
Сначала брат с женой обосновались в своей комнате. Они жили тихо, и проигрыватель, который до того все время работал и создавал какую-то приподнятую атмосферу, почти не включался.
Таня Седова оказалась большой чистюлей, она все время или мылась, или что-то стирала в ванной, и Машу ужасно злило, что она не может, когда хочет, туда попасть. Там бесконечно лилась вода, и дверь была заперта изнутри.
Потом брат стал снимать комнату в коммуналке, и они переехали. Бывало, Машу тянуло к брату, и она, купив в магазине пакет с кексами или несколько пирожных, отправлялась к нему в гости. Ехать надо было долго, с двумя пересадками, но сила привычки и привязанность родства тянули Машу, и дорога не была ей в тягость. Однако, стоило ей только войти к ним в комнату, всегда с такими чисто вымытыми полами, в комнату, где все вещи лежали на своих местах в строгом порядке, и увидеть лицо Тани Седовой с ее скользящим, прячущимся взглядом, как все чувства к брату тут же притуплялись, и Маша начинала жалеть, что приехала.
В это время в ее жизни появились новые люди, и потеря брата и Люды Поповой дались ей легче, чем могло бы быть.
С Рерихом она познакомилась на свадьбе брата.
— Это Рерих! — сказал брат, глядя на Рериха влюбленно.
Тут же вспомнился Рерих-художник, но очень скоро о Рерихе-художнике было навсегда забыто, и имя это (таково свойство имен, ведь людей-то гораздо больше, и на одно имя их приходится бесчисленное множество) стало вызывать у Маши Александровой только один зрительный образ — всегда возбужденного, с красными от бессонных ночей глазами, скорее некрасивого. Но о некрасивости его тут же забывалось, как только он начинал говорить.
Маша сидела на свадьбе брата немая и окаменевшая, со своим немыслимым начесом, с разбитым сердцем. Давно не ходила она в фотокружок, не сидела в углу под лестницей. Целая жизнь прошла. Вечность. И на веселую студенческую гульбу она смотрела теперь со стариковской завистью.
— Это Рерих, — сказал Маше брат и добавил: — А это моя младшая сестра.
— Младшая? Вот новость! — удивился Рерих и спросил, обращаясь уже к Маше: — Почему ты такая старая?
Брат любил Рериха с оттенком того обожания, с каким блондины любят брюнеток, худые полных, грустные веселых, а у дурнушки всегда найдется красивая подруга. И когда Рерих совершал один из тех поступков, которые сам брат никогда бы не совершил, брат говорил восторженно:
— Ну, это же Рерих!
Родители его жили в другом городе, и он ни перед кем не отчитывался в своих поступках. Он был уже женат. Его жена тоже была на свадьбе брата, но Рерих вел себя так, словно она имела на него не больше прав, чем все остальные девушки. Он танцевал с другими, и она танцевала с другими.
Рерих был свободен.
По ночам он работал сторожем в историческом музее, поэтому-то у него и были всегда воспаленные глаза. Конечно, он мог спокойно себе спать в выделенном для этого уголке, но он, по его собственным словам, не спал, а бродил по темным молчаливым залам, от стоянки древнего человека до крестоносцев и партизанского шалаша, бродил и обдумывал самые разные идеи. Потом ему надо было эти идеи обговорить, обсосать со всех сторон, а для этого ему нужны были слушатели. Он прижимал своего очередного «слушателя» к стене и, уставив на него свои воспаленные, красно-розовые, как у кролика, глаза, начинал доказывать свою точку зрения. На втором или даже третьем часу «слушатель» обычно совсем изнемогал, и Рерих поддерживал его, сползающего по стенке, плечом или рукой и, обдавая жаром дыхания с примесью табака, все не переставал извергать потоки слов. Слова были его стихией.
Идеальным слушателем был брат. Сам сдержанный и молчаливый, он мог целыми вечерами с упоением слушать и слушать Рериха. И пока брат с Таней Седовой жили в своей комнате — бывшей спальне родителей, — Рерих приходил часто и за это время подружился и с Машей, и с ее матерью. Этот странный парень учил мать правильно варить кашу, а с Машей как-то залез на большую грушу в соседнем дворе, потому что поклялся, что на ней, на самом верху, должны быть груши. Каша по его рецепту оказалась несъедобной, груш на дереве не оказалось — Маша только исцарапала себе руки, но это его не обескуражило.