Вещи
Мы обожали вас тайно. Мы презирали вас от любви! Но мы любили вас всегда. Бархатные лоскутки, пуговки от старых платьев, сломанные брошки...
Вихрь и буря, красная буря и черный вихрь пронеслись над Россией — Сибирью и Неманом, Ленинградом и Москвой, — сметая на своем пути все... Как они были к вам неблагосклонны! Как неблагосклонны к вам были железные кровати, покрытые колючими солдатскими одеялами, как неблагосклонны к вам были суровые лица, жестокие люди, кирзовые сапоги. Но упрямо везли в чемоданах, из-под обломков Европы, офицеры-освободители, солдаты-освободители, вас — прелестные безделушки, картины в золоченых рамах, хрупкий саксонский фарфор... И торопели, замирая, и трогая, и прикасаясь, и чуть дыша от восторга, их жены... Все эти жены из Калуги, из-под Липецка, из Костромы...
Серванты и буфеты, столы и стулья! Кресла и диваны! Орех и красное дерево! О, кресла! Кресла! И — бар! Где можно хранить вино! О, вино! Вино! Бар! Как мечтали о вас в Костроме и Туле, и даже не мечтали под Липецком, просто не зная, что вы есть.
Капроновые кофты, капроновые банты, первые колготки... Эхо далекой цивилизации...
Плащи-болонья... О, Болонья!...
Пятнадцать лет после войны
Капроновые кофты и плащи-болонья на долю Маши Александровой не выпали. Но при ней появились пальто из искусственной кожи, такой грубой, что со временем из нее стали делать дорожные сумки. Впрочем, Маша любила это пальто, оно было черным, блестящим и стояло колом, колоколом, хрустело. А еще можно было поднять большой, жесткий воротник, напоминающий забрало средневекового воина, и спрятаться в нем от ветра и от чьих-то глаз... От чьих-то упреков... От тайного недоброжелательства...
А еще в моде было начесывать волосы, а сверху немного расчесывать, чтобы скрыть. Это был такой скрытый начес, тайный начес, как призыв к тайной войне. Но когда возникал ветер, тайное становилось явным, и на головах появлялись совершенно дикие копны, лохмы, дыбящийся пожар.
В тот вечер Маша Александрова с Людой Поповой именно так нещадно начесали волосы, и когда пришли во Дворец под моросящим дождем, были, наверное, похожи на сумасшедших — волосы дыбом, пальто на Маше — колом... Так что вахтер, какой-то старый злой дядька, не захотел их пускать. Они долго стояли у колонн и думали, как пройти. Хорошо, что мимо проходил Васильев, студент, тоже из студии. Он узнал Машу, и их пропустили.
Весь вечер они сидели внизу под лестницей на жестком диване. Васильев, аккуратно стриженый, в очках, в отглаженном черном халате, косился на них с неодобрением. Но что было до него Маше, до этого зануды, хоть он был уже и студент! Конечно, плевать ей было на все их негативы и позитивы, лоточки и фонарики... Так что же? Ведь нигде больше нет такого теплого, темного угла, как здесь, во Дворце, под лестницей! Где можно громко смеяться, болтать о чем угодно и курить не воровато, не тайно, а вот так, открыто, почти с вызовом!
Мишаня что-то проявлял, возился с мокрыми пленками, но все равно то и дело подходил к ним, подсаживался на скрипучий диванчик, подносил к сигарете зажженную спичку. Дима тоже все время подходил, находя новый и новый повод. И все остальные из кружка, даже этот противный Васильев.
Мишаня вырос худым, длинным, с тонким, нервным лицом. Он как-то всегда по-особому повязывал шарф, по-особому заламывал ворот рубашки и совсем не походил на себя в детстве — упитанного, серьезного, всегда в валенках и пуховом платке.
Дима же, все детство так рвавшийся в суворовское, все-таки попал в это суворовское и отбабахал там два года, но больше не выдержал и сбежал домой, к мамочке на блины. Он был здоровый парень, добродушный, весь розовый, но делал вид, что все уже в жизни знает и вообще — жутко бывалый. Как будто провел два года не в суворовском училище, где работал его отец, а мать жила в доме через улицу, а где-то на краю света.
Вот так они и сидели весь вечер в темном, теплом углу. И смеялись. И поглядывали то на одного, то на другого мальчика, с каждым из которых еще пару лет назад с удовольствием подрались бы портфелями. А теперь — только поглядывали. И опять смеялись.
Больше ничего не произошло за этот вечер. Совершенно ничего.
А разве этого мало?
Впрочем, может, именно в один из таких вечеров и пришла мысль о Лодке.