Серебрица, заметив удивлённый взгляд Рамут, хмыкнула. Потёрла шею, будто её что-то душило, покрутила головой.
— Ты, госпожа, наверно, думаешь — как это? Меня повесили, а я перед тобой живая, разговариваю? А вот так вышло... Когда петля затянулась, меня опять то оцепенение охватило, в котором я несколько лет в мороке вокруг Калинова моста провалялась. Остановилась вся жизнь во мне. Палачи мои, видимо, подумали, что я мертва, и ушли. А я осталась висеть... Не знаю, сколько так провисела, я ж в оцепенении была. А потом жизнь вернулась... Чувствую, будто кто-то петлю перерезает и верёвку снимает... И плачет надо мной горько, навзрыд. На земле лежу, девчушку мою по запаху и голосу узнаю, но пока ни пошевелиться, ни сказать что-нибудь не могу, чтоб её успокоить, что жива, мол. Она на меня упала и уже не плачет, только вздрагивает. А потом целовать начинает... Сердце во мне как трепыхнётся! Горячо-горячо в груди стало. Неужто какое-то живое существо меня и впрямь любит и жалеет? А вместе с тем жаром в груди и тепло по телу начало распространяться, а жизнь — возвращаться. Подняла я руку, девчушку обняла... Рука, знаешь, ещё такая вялая, слабая, холодная, как чурбак деревянный или как рыбина дохлая... Подняла еле-еле и уронила на неё. А она как подскочит, как завизжит! Я ж как мёртвая лежала, и тут вдруг пошевелилась! И рука-то такая жуткая, полумёртвая! Испугалась сперва, а потом обезумела от радости — и ну меня опять целовать-обнимать.
Серебрица опять на некоторое время умолкла, задумчиво-нежно улыбаясь.
— Знаешь, госпожа Рамут... Когда в Нави ещё жила и служила, были у меня девушки. Тоже обнимали меня, целовали... Но — то одна разлюбит, то другая забудет. А вот это... Вот этой девчушки губки, целующие меня — они одни как тысяча этих баб стоили. Даже дороже. И слаще не было ничего. Было дело, меня однажды Цветанка подпоила и давай выспрашивать тайны мои сердечные... Я наплела ей что-то, а вот про девчушку эту не сказала, что она мне всех дороже была. Потому что моё это, сокровенное. Ладно, хватит об этом... — Серебрица встряхнула головой. — Так вот, после той казни стали меня мёртвой считать, и бегать мне уже не особо нужно было. Ну, своим на глаза не попадаться только, а в остальном — свобода, делай что хочешь. Я переждала чуток, потом снова стала семью девчушки подкармливать, соблюдая предосторожности, чтоб не попасться. Так до конца войны и кормила. А потом наладилась жизнь, и решила я, что больше им не нужна. Ушла далеко в леса. Когда девчушку я спасла, ей двенадцать было. А когда в те места вернулась, ей уж шестнадцать... Невеста выросла, да вот беда: хромает. Ну, женихи на неё и не смотрели, потому как калеченная. Плакала она ночью в саду, когда я к ней подкралась. Спрашиваю: «Чего, красна девица, слёзы льёшь?» Она прямо подскочила, голос мой услышав. Узнала, на шею бросилась. Ревёт: «Замуж меня никто не возьмёт, хромая я... Жить мне, вековать старой девой!» А я ей: «Ну, хочешь, я тебя возьму?» Она замолкла, смотрит глазищами своими на меня. Понимает, что я имею в виду. В глазищах — слёзы. Спрашивает: «Скажи только одно: из жалости?» Я её обняла, к себе прижала и говорю: «Не из жалости. Дорога ты сердцу моему. Живёшь ты, девонька, в душе моей. Все эти годы помнила и скучала, вспоминала, как губки твои меня целовали, когда ты нашла меня, повешенную». Вот в этот миг и слюбились мы...
Серебрица в очередной раз умолкла, а дверь открылась. Знакомый страж сказал:
— Время на исходе, госпожа. Затянулось свидание ваше...
Рамут, стиснув зубы, вышла из камеры, прикрыла за собой дверь, бросила взгляд по сторонам. Никого. Запустив руку в кошелёк, она всыпала стражу ещё одну горсть монет и презрительно процедила:
— И оставь меня уже в покое, мерзавец!
Тот с усмешкой поклонился:
— Всё, всё, госпожа, беседуй на здоровье!
Рамут, выведенная из себя неприятным вмешательством и ненасытной алчностью этого негодяя, вернулась к узнице. Та тем временем с интересом поглядывала на закрытую чистой тряпицей корзину.
— А позволь полюбопытствовать, госпожа, что там? Уж очень вкусно пахнет.
Рамут спохватилась, захлопотала, доставая припасы.
— Ох, совсем забыла! Я же тебе съестного принесла! Тебя тут наверняка плохо кормят.
Глаза Серебрицы распахнулись — с восхищением, лукавым блеском и опять с изрядной долей нежного нахальства.
— Госпожа Рамут... Милая ты моя! Чем же я заслужила такую заботу?
Рамут долго не могла подобрать нужные слова, потом ответила сдержанно:
— Мне кажется, с тобой жестоко обращаются. Это слишком, это перебор. Так не должно быть, это унижает достоинство. Должны же быть какие-то границы!
Серебрица открыла бутылку с настойкой, понюхала, вскинула бровь.
— Это что, хмельное? Дорогая моя госпожа, да ты меня балуешь... — И понимающе спросила: — Как пронесла?
Рамут молчала. Ей неприятно было сознаваться в том, что пришлось прибегнуть к взятке, причём дважды. Серебрица вздохнула, невесело усмехнулась.
— Понятно... Дала на лапу этим гадёнышам, драмаук их раздери! Нет, ты меня слишком балуешь, не стою я того, прекрасная моя госпожа Рамут. Ну, раз уж принесла... О, даже чарочка есть! — Серебрица наполнила чарку, нахмурилась. — А чего только одна? Не выпьешь со мной?
— Мне ещё работать сегодня, — сказала Рамут.
— Ну, мне как-то неловко одной, — замялась Серебрица. И, кивнув на пустую кружку из-под кваса, предложила: — А может, я себе в кружку плесну, а ты из чарочки?
— Не нужно, — решительно отказалась Рамут. — Мне действительно сегодня предстоит работа, предпочитаю оставаться с трезвой головой.
— Хорошо, как скажешь, нет так нет, — вздохнула узница. — Ну, тогда — твоё здоровье!
И она лихо опрокинула в себя чарку до дна, крякнула, утёрла глаза, закусила кусочком мяса из горшочка, бросила в рот несколько орешков и сухих ягод.