— Матушка моя, как ты поняла, училась в той же школе головорезов, потом служила... Тоже была в Яви на задании. Последний раз живой я её видела в Нави, а здесь — только её голову и сердце довелось получить... Сердце превратилось в чудесный самоцвет, который может мгновенно исцелять... Потому что белогорская игла, вонзившаяся в её руку, дошла до него. Маруша и Лалада соединились в нём, сплавленные воедино великой любовью, оттого оно обладает такой силой... Оно остановилось ещё до того, как меч проклятого Вука снёс матушке голову. Он принёс мне в мешке то, что от неё осталось... Я похоронила останки под сосной... А потом увидела, что на сосне появилось её лицо. Матушка спала, как спят в Тихой Роще женщины-кошки. Кончилась для неё война, завершился её путь. Но её сердце до сих пор со мной. Всегда со мной, как она и пообещала однажды.
Последние слова Рамут выговаривала дрожащим полушёпотом, сквозь бегущие по щекам горячие потоки слёз. Она не могла их удержать, сдалась и позволила им течь.
— Прости, — пробормотала она, смахивая их пальцами. — Прошло уже много лет... Я сама не ожидала, что мне будет так трудно говорить.
Глаза Серебрицы были нежно-жгучими, пристальными, обнимали взглядом, но не нахально и развязно, а трепетно и бережно. Не спрашивая разрешения, она встала со своего места и пересела к Рамут, обняла за плечи очень осторожно одной рукой, а другой накрыла и сжала её руку.
— Рамут, милая... Прости уж, что без «госпожи», к драмаукам учтивость, сейчас не до того, — хрипловато проговорила она, а её шершавые пальцы вытирали щёки черноволосой навьи. — Об этом всегда будет трудно говорить. Такая уж это боль... Сколько бы времени ни прошло, она только притихнет и притаится, но не отболит. С ней просто живёшь, сосуществуешь, заключив мирный договор. Договор о ненападении... Жизнь идёт своим чередом, дела, заботы... Как-то не думаешь о ней, и она притупляется. А потом вдруг кусает за сердце. Прости, что вызвала её в тебе, заставила вновь почувствовать.
— Откуда... Откуда тебе известно, каково это? — не пытаясь высвободиться из ласковых, но неумолимо стальных объятий Серебрицы, спросила Рамут.
— Я знаю такую боль длиной в жизнь, — проговорила та, и мертвенная жутковатая тень заволокла её взгляд. — Ты — Рамут, дочь Северги. А я — Гердрейд, дочь Дамрад.
От звука этого имени Рамут тряхнуло, будто молнией пронзённую. Оно грохнуло в ней, как обвал в горах, и Серебрица, уловив её дрожь, обхватила её крепче, прижала, поглаживая по плечу и тепло дыша возле уха.
— Тихо, тихо, не пугайся... Да, я произошла от неё, а моим отцом был один из военачальников. Она отдала меня ему, чтобы не дробить своё наследство. Незаконные отпрыски ей не нужны и никогда не были нужны. Была ещё такая дочь, я слышала... Дочка нашего Боргема Роглава Четвёртого, главы школы головорезов. Она погибла. Тебе, милая Рамут, повезло: ты была любима своей матушкой, ты купалась и всё ещё купаешься в её любви даже после её смерти. А меня моя матушка не любила. Отдала меня, как вещь, как ненужного щенка, и ей было плевать на мои успехи, на мою жизнь. Я думала, может, если я буду хорошо служить, она меня заметит? Ага... Хрен там плавал. Драмаука лысого... Казалось бы — плюнуть и растереть. Ну, не любит и не любит, у неё своя жизнь, у меня — своя. Но это так не работает. Просто там, где должна быть её любовь, у меня пустое место, дырка в душе. И она никогда не зарастёт, ничем не заполнится. Никакие женщины не заменят любви матушки. Так и живёшь... с дыркой. В череде забот забываешь на время, иногда даже на годы, а потом вспоминаешь вдруг... Ну всё, всё, милая Рамут, не плачь больше. Твои чудесные глаза не должны лить слёз. Разве только от радости.
Пальцы Серебрицы опять смахнули тёплую слезинку — одну из множества, которые пролились по щекам Рамут за эту не слишком долгую встречу в камере темницы. А черноволосая навья вспоминала, когда в последний раз так плакала... Уж и не счесть, сколько лет прошло с тех пор.
5
А в Зимграде продолжались весёлые масленичные гулянья. Уже освободившаяся Цветанка под руку со Светланой шла между уличными столами с кушаньями, которые сами просились в рот, да только губы бывшей воровки были сжаты в невесёлом и кисловатом выражении. Серебрицу ещё не выпустили, и это её беспокоило, омрачало жизнь, давило на корню всякую улыбку.
— Вон, смотри-ка, огурцы солёные! — показала Светлана на кадушку с названным овощем. И подмигнула: — Ты уж будь умницей, Цветик, не кидайся ими! А то тут везде... должностные лица! — И она скосила озорной взгляд в сторону двух молодцев в одинаковых кафтанах — стражей общественного порядка.
— Да ну тебя, — пробурчала Цветанка. — Мне уже все кому не лень плешь проели с этими огурцами, и ты туда же!..
Светлана рассыпала шаловливые бубенцы смеха, выудила один огурчик из кадки, с хрустом надкусила белыми ровными зубками. У Цветанки не получилось долго дуться, и сквозь хмурое выражение на её лице проступила усмешка. Она тоже взяла себе огурец и захрустела.
Ох уж эти огурцы! Сколько смеху от них было... Дело Цветанки у боярина-судьи заслушали быстро, однако на слушании присутствовали и любопытствующие, обычные зеваки. Присутствие народа на суде было частью наказания, дабы дополнительно прилюдно пристыдить провинившегося. Когда зачитывали часть обвинения, посвящённую оскорблению действием должностных лиц, на каждом из пунктов в палате раскатывался дружный смех: мужики ржали, широко разевая бородатые рты и держась за бока, бабы утирали увлажнившиеся от веселья глаза платочками.
«Содеяно сей преступницей следующее злодеяние: втыкание должностных лиц головою в снег», — громогласно, обводя грозным служебным взором присутствующих, зачитывал судебный глашатай обвинительную грамоту.
«Ха-ха-ха!» — рокотал смех, прокатываясь по палате.
«А ещё злодеяние: нанесение должностному лицу удара свиным окороком по голове», — выждав, пока смех притихнет, продолжил чтец.
«Ох-ха-ха-ха!» — снова изрыгали разинутые рты. Многие зашли сюда прямо с масленичного гулянья и были изрядно подогреты хмельным, оттого веселье разливалось ещё более искромётно, неудержимо и необузданно.
«Ещё содеяно было надевание должностному лицу на голову кадки мёда», — изо всех сил стараясь сохранять грозный тон, зычно читал глашатай, а у самого от всеобщего заразительного веселья уже подрагивала нижняя часть лица.