Несколько дней спустя Тепляков провожает нас в училище. Мы уже разместились по вагонам, паровоз дает гудок, состав вздрагивает, трогается. И мы видим, как остается на платформе коренастый человек в старой поношенной шинели со «шпалой» на петлицах, человек, который плачет…
Прощаться с Тепляковым мне было тяжелее, чем другим: я работал с ним рядом, был его помощником. И если Тепляков так и не попадет на фронт до конца войны, я скажу: он был ее самым активным участником. Он учил нас быть правдивыми и честными, он учил нас быть серьезными и добрыми. Он подарил нам частицу своего сердца, большого сердца коммуниста.
Товарищ курсант
Училище встречает нас буднично. Прямо со станции ведут в баню. Таков закон военного времени: все начинается с бани, именуемой санпропускником.
Мы снимаем свои спецшкольные кители, брюки и идем туда, где шипит пар и гремят жестяные шайки.
Нам дано тридцать минут.
Через тридцать минут мы возвращаемся в раздевалку. Нас ожидает большое огорчение: завхоз спецшколы, который ехал с нами до училища, всю форму увез обратно. Она, конечно, нам не нужна, но каждый хотел бы оставить ее на память.
Я подхожу к деревянной скамейке. На ней лежит полотенце, вышитое руками мамы, платочек, подаренный Ингой, и логарифмическая линейка. Это все мое имущество…
— Что надевать? — шумит Курский. — Что нам дадут?
— Все тута, — отвечает старшина-сверхсрочник. — На одевание десять минут.
Перед нами груда брюк и гимнастерок, куча разноцветных обмоток. Каждый хватает, что ему ближе.
— Товарищ старшина! — снова кричит неугомонный Курский. — У меня одна обмотка коричневая, другая — зеленая. Других не осталось.
— Одевайтесь! Потом обменяетесь с товарищами.
— Товарищи, — не утихает Курский, — меняю одну зеленую на одну коричневую.
— Отставить разговоры!
Теперь мы — курсанты. Мы не спецы. Нам не говорят: оставьте детство. Предполагается, что мы его давно уже оставили. Вместе с нами учатся люди по возрасту вдвое старше нас. Это либо фронтовики, либо те, кто уже не первый год в армии, — сверхсрочники. Из их числа назначены младшие командиры.
Мы живем с ними дружно. Но бывают и столкновения.
На уроке артиллерии рядом с Дорониным сидит сержант Кондратюк. Нам дано задание сделать баллистические расчеты. Пишем на бумаге бесчисленные цифры, грызем в отчаянии карандаши.
Кондратюк беспрестанно заглядывает в тетрадь Доронина, шепчет ему:
— Убери локоть. Мне не видно.
— А что ты у меня списываешь? — возмущается наглостью Кондратюка Доронин. — Будешь на фронте командиром батареи — списать не у кого…
Это говорит тот Доронин, который в спецшколе советовал Курскому: «Ты зубри немецкий, а математику спишешь у меня…»
Судя по этому, с детством мы действительно расстались.
Кондратюк шипит:
— Не грубите мне. Доложу лейтенанту.
— А я сам ему доложу, — невозмутимо отвечает Доронин.
— Он с вами говорить не будет.
После занятий Доронина вызывает командир взвода лейтенант Мефодиев.
— Почему грубите младшим командирам?
— Товарищ лейтенант, я… — начинает Доронин.
— Молчите. И не оправдывайтесь.
— Я…
— Молчите. И два наряда вне очереди!
Доронин медленно поворачивается.
— Не так! Повернитесь, как положено, — командует лейтенант.
Потом мы успокаиваем Доронина:
— Не огорчайся.
— А я и не огорчаюсь, — говорит он с деланным равнодушием. Мне что — два наряда это трудно? Если бы Кондратюк попросил, я бы ему помог. А так нахально лезть…
— Ну хватит! Не все люди ангелы.
Курский улыбается, ободряюще подмигивает:
— Что ты — нежный цветок? Майская роза?
Нет, мы не розы. Случайная обида нас не повергнет в отчаяние. И настроение не испортится. Даже если по дороге встретится старший лейтенант Дроздов.
Дроздов — строгий ревнитель порядка, его олицетворение. Он всегда прямой и стройный, от него исходит медногуталиновое сияние: каждая пуговица на его шинели искрится, пряжка ремня пускает солнечные зайчики, сапоги блестят. А кругом вода, грязь и глина… Как он умудряется не запачкаться — не понятно. От него и пылинки, наверно, сами отлетают. Никаких дисциплин, кроме строевой, Дроздов не преподает. Про него, как дошло до нас, один офицер сказал:
— Коля Дроздов в артиллерии не гений. Он и глазомерную с трудом рубает…
Глазомерная подготовка данных для артиллерийской стрельбы — самый простейший вид расчетов. Азы. Арифметика. Но совершенствованием ее Дроздов, видимо, не очень озабочен: у него есть своя стихия.
…Наш взвод идет из бани строем по двое. И вдруг слышим впереди звонкий сухой дроздовский голос:
— Кто ведет строй? Ко мне!
Старший сержант бежит навстречу окрику. Мы догадываемся, в чем дело: идем по дощатому тротуару, а не по мостовой. Тротуар приподнят на сваях, на нем сухо, а мостовая — сплошное болото. Неужели нам, только что отмывшимся от грязи и надевшим чистые обмотки, сворачивать на мостовую?
Так и есть. Сержант командует:
— Кру-гом! И назад до бани. Оттуда — по мостовой.
— Пошли опять в баньку попариться, — горько усмехается Курский. — Ребята, споем, что ли?
Нет, петь мы не будем, хотя сержант всеми силами старается выжать из нас песню, надсадно кричит: «Запевай!» Дроздов в своей роли: он непорядка не допустит.
А непорядки, по его мнению, кругом. Всякого, кто ниже его по званию, не говоря о курсантах и рядовых, он обязательно при встрече остановит:
— Вы меня неправильно поприветствовали… Документы, удостоверение! Так-так.
И вдруг нам читают приказ: старшему лейтенанту Дроздову досрочно присвоено звание капитана…
…Дроздов шел по городу. Навстречу ему попался лейтенант. Лейтенанта он, конечно, остановил. За нечеткое приветствие. Тот начал пререкаться и грубить. Дроздов предложил ему пройти в комендатуру. Лейтенант отказался. Дроздов достал из кармана свисток — свисток всегда при нем, — и на сигнал подошел патруль. Лейтенанта задержали. Он оказался никаким не лейтенантом, а очень опасным человеком…
После чтения приказа мы идем на занятия. Они начинаются рано утром и кончаются вечером. Ежедневно по двенадцати часов. Слушаем лекции, выполняем команды, отвечаем на вопросы.
Урок по материальной части.
— Курсант Крылов, расскажите о подъемном механизме 203-миллиметровой гаубицы!
Артиллерия.
— Что такое прямой выстрел?
Автотракторное дело.
— Вы знакомы с системой зажигания?
Штыковой бой.
— Коротким — коли!
Топография.
— Взять планшеты, надеть шинели. Идем в поле.
Химзащита.
— Надеть противогазы!
Ох, эти противогазы! Они нам надоели больше всего ни свете: вечно болтаются на боку. Раз в неделю, по средам, — химдень. От подъема до отбоя все курсанты в противогазах. Снимаем их только во время обеда.
Обед короток. Едва успели сесть, проглотить прозрачный гороховый суп — и уже команда; «Встать! Надеть противогазы!»
А как быть с яблоками, которые нам дали на третье? Яблоко можно есть и на ходу. К этому мы приспособились.
Кладем его в маску противогаза и, постепенно поворачивая языком, откусываем. Солдат ко всему приноровится.
Кончаются занятия, и приходят минуты «личного времени». Каждый день их ровно пятьдесят.
Мы пишем письма, перечитываем те, что получили.
Мама теперь в Москве одна: папа умер. Она похоронила его холодным февралем сорок второго года на Рогожском кладбище. Рабочий кладбища — старик-инвалид — запросил за рытье могилы тысячу рублей. Могилу пришлось долбить самой.
Я снова и снова пробегаю глазами расплывшиеся от слез строчки. Вижу отца, больного, тяжело больного человека, слышу его последние слова: «Ивановна, вон! Русский немцу Москву никогда не отдаст!» Я его и запомнил таким — гневным, рассерженным, убежденным.