Первая она учила меня самым элементарным житейским премудростям — как ходить, не размахивать руками, не сутулиться, не горбиться. «Надо,— повторяла она,— не ходить, а нести себя…»
Осталась у меня с той поры одна-разъединственная фотокарточка: косы, прямой пробор. И дата — 1941 год…
С того памятного утра 22 июня в жизнь мою и моих сверстниц ворвалась война. Взволнованные слова Молотова по радио словно провели черту между спокойной жизнью и большой бедой, которая обрушилась на нашу страну. Тревожный ритм столицы, готовившейся отбросить и разгромить врага, бессонные дежурства на крышах домов, где вместе со взрослыми мне пришлось тушить немецкие зажигалки — такой запомнилась мне Москва в первые месяцы войны.
В больницу, ставшую военным госпиталем, каждый день доставляли раненых. Рядом с нашим домом, у окружной железной дороги, было общежитие медицинских сестер и санитарок.
Красноармейцы забегали к девчонкам на «разговоры». На столе появлялось нехитрое угощение — чай да баранки. Я тоже туда приходила, забивалась в уголок. Грустными были те посиделки — через какое-то время ребята уезжали на фронт и след их терялся.
Я засиживалась в общежитии по вечерам. Виною тому был совсем молоденький солдат по имени Виктор. А точнее, гитара его и песни. Я просто замирала от восторга, когда он брал три-четыре аккорда и начинал старинную ямщицкую:
Особенно мне нравилось «…Бежал бродяга с Сахалина».
Сколько потом ни пела и ни слышала я песен, строки эти всегда поражают меня какой-то безыскусной, прозрачной грустью. Это, наверное, потому, что очень уж созвучны были они настроению людей летом и осенью 1941-го:
Осмелела я и как-то на посиделках взяла гитару. Пела я старые — бабушкины, мамины, и новые — военные песни.
А скоро стало не до песен. Отец ушел на фронт. Иждивенческой карточки нам не хватало. Мама продолжала работать санитаркой, надо было зарабатывать и мне. Вот и поступила я на станкостроительный ученицей токаря. Когда писала заявление, прибавила себе два года — иначе бы не взяли.
Дорогой мой московский станкостроительный имени Серго Орджоникидзе!..
Давно уже строгие городские власти наложили запрет на фабричные гудки. А в те дни по всей окраине пели они, перебивая друг друга, торжественно и чуточку тревожно.
Утро. Смена.
Толпы людей заполняли и Донской, и Люсиновку, и Шаболовку. Из набитых до отказа трамваев гурьбой высыпали на остановку рабочие.
Вместе со всеми шла к проходной и я — ученица, а потом токарь — «Зыка» по-заводскому…
Меньше чем за три месяца получила третий разряд и стала работать самостоятельно.
Трудно узнать теперь родной цех. Стены только, может, и сохранились. И прежнее рабочее место не отыскать среди новейших станков. Наверное, здесь, поближе к углу, в сорок первом стоял мой старенький обдирочный.
Чтобы дотянуться до станка, подставляла скамеечку. Работать было интересно, но все время хотелось спать. Однажды, чтобы не заснуть, запустила еще соседний станок и стала переходить по очереди от одного к другому. Пришлось здорово попотеть. Но норму перевыполнила, и вручили мне четыре красных флажка как ударнице. А за досрочное освоение станка выдали премию 75 рублей… Скоро присвоили пятый производственный разряд.
Как-то прислали мальчишек — старше меня по возрасту — осваивать токарное дело. Ох и намучилась я с ними, непутевыми! Один говорит: «Научишь нас, Зыка, чечетку плясать — будем тебя слушаться». Чтобы завоевать авторитет, пришлось согласиться. Куда денешься…
Всякое бывало. Но и сейчас, объездив полсвета, прихожу я на свой завод по самой искренней душевной потребности.
И пропуском заводским — горжусь…
В конце 1943-го, зимой, раненого отца привезли в Москву. После госпиталя он несколько дней провел дома. Как увидел меня — худую, голодную, пошел к знакомому директору хлебозавода, упросил его взять меня к себе.
Я всего две недели там проработала — и сбежала: не по мне это было. Пошла к знакомым по клубу девчонкам, в пошивочную мастерскую. Заказы выполняли разные. Но особенно запомнилось, как шили воротнички для солдатских гимнастерок. Я соревноваться предложила — кто больше сделает. Мне даже грамоту ЦК комсомола вручили.