— Надо бы место приметить, чтобы возвращаться тем же путем, — сказал Рябошапко. — Зараз разойдемся шагов на сорок, чтобы, случай чего, не накрыло б одной гранатой, и затаимся.
— Может, мне лучше выдвинуться вперед? — предложил Колька.
— Кончай митинг и слушай приказ, — оборвал его мичман. — Какой бы черт ни заявился, окликаю я. Опять же выхожу для переговоров. А ты себя не выказывай, будешь прикрывать. И не паникуй раньше времени, очередями не брызгайся. Тишина — залог здоровья, понял?.. Ну, a коли понял, тогда двинулись.
За полночь начал крепчать мороз. Дышать становилось труднее: слипались ноздри, у рта маскхалат покрывался густым инеем. Слезились глаза. Кончики пальцев рук, лежавших на автомате, деревенели. Холод проникал под одежду, обволакивал тело, разгоряченное недавней ходьбой. Одолевало желание двигаться, разогреться, разогнать в ногах костяную стынь. Однако раскрывать себя было опасно: приближалось расчетное время встречи с разведчиками. Кого принесет нелегкая! Придут ли сами разведчики, выполнив боевое задание, или немцы, перехватив их, троих, в пути, явятся вместо них, чтоб попытаться взять его, Кольку, и Рябошапко в качестве «языков», а заодно и разведать канал. Война есть война, и самые дерзостные расчеты нередко теряют свою точность и мудрость, едва минуют линию часовых у генеральских землянок. Поэтому Колька лишь время от времени менял положение, слыша, как твердо похрустывает на нем обмерзший маскхалат.
Клонило в сон. Эх, очутиться сейчас бы в Стожарске — в июльском, в знойном! Поваляться на раскаленных песках, обласкать глаза синевою, отогреть и горло, и грудь, самое душу парным и пахучим воздухом летней степи! Увидеть, как задремали над отмелями облака, точно устали глядеть месяцами в глубокое зеркало моря… Спят ветры, не разгоняя над побережьем устойчивый запах полыни. Обвисли на мачтах паруса, как вялые листья. И только солнце плавится над землею, над текучими горизонтами, высвечивая зеленые приглуби у причалов до самого дна, до зарывшихся в золотистый донный песок разлапистых якорей. Там, на этом песке, пробегают прозрачные тени от каждого плеска волны.
Зной над бухтой такой неподвижный и плотный, что в нем часами звенит, угасая на месте, полдневная склянка. Этот зной безуспешно стараются распилить, словно желтый одесский камень-ракушечник, работяги-кузнечики. Их невидимые опилки покрывают туманистою пыльцой плоды перезревших слив, ягоды черной смородины и раннего винограда. В сорванных в полдень ягодах ощущается привкус солнца.
Такой же привкус хранит в себе хлеб, зачерствевший па ветру. Он теплый и суховатый от солнца, похрустывает на зубах. Этого хлеба — с едва уловимым, привяленым запахом отрубей — можно наесться досыта. Особенно вкусен он с помидорами или с арбузом, а то и попросту — с крупной засолочной солью… Жареная кефаль легко разламывается вдоль спинки надвое. Она всегда почему-то пахнет обожжснной глиной кобыци и горьковатым дымком трескучего курая… По воскресеньям, помнится, отец любил закусить за обедом чарку малосольною скумбрией. Она лежала на белой тарелке, излучая голубоватый свет, сама такая ж голубоватая, словно вобрала в себя цвет Средиземного моря. Кольке чудилась в ее синеватых спинках таинственная щедрость глубин какого-нибудь Гибралтара или Босфора. Скумбрия, пожалуй, единственная сельдь, которая не требует никакой приправы. Едят ее на побережье с помидорами, а по праздничным дням — с черными лоснящимися маслинами. Эти маслины придают одесским базарам оливковый запах греческих островов… По праздникам, вслед за жирными ивасями и копченым белужьим боком, выставлялись закуски мясные: кровянка и просто домашняя колбаса, залитая смальцем, студень, зельц, который на юге зовут салтисоном, окорок, запеченный в тесте. Всякие там фаршированные перцы и баклажаны синенькие, моченые сливы и яблоки — в счет не шли: в каждом доме такое добро измерялось бочками. По весне, когда появлялась первая зелень — редис, щавель, лук, — остатки этих солений выбрасывали хозяйки ведрами под обрыв, Надзебавшись острого дарового харча, щедро сдобренного сельдереем и смородиновым листом, квохкали затем по дворам от коликов в животе отощавшие петухи… По особо торжественным дням угощали закускою городскою — тогда на столе красовались толстая телячья колбаса и непочатая красная голова голландского сыра. Но такое случалось не часто, ибо городская закуска стоила денег. А в Стожарске и рыба, и зелень, и мясо, и даже вино — испокон века свои… Да, умеют в Стожарске покушать! Разве не лучше всяких солений обычная тройная уха, сваренная из свежака прямо на берегу, в закопченном ведре! А пшенная каша с подсолнечным маслом и свежим укропом! А гороховый суп из солонины! А тюря из морских галет!.. И все ж, когда уходил он, бывало, на шхуне в Херсон или Николаев, отец нередко просил: «Ты бы, сынку, привез оттедова пресной рыбки. Окунчиков там каких, карасей или щучку. А то и коропчука прихватил бы… Наша рыба приелась, разбухла нынче на штормовых кормах: никакого вкусу в ней не осталось — один жир». И он, помнится, привозил то леща, то линков, а бывало что и царицу днепровских плавен — серебристую белизну… Но вкуснее всего, конечно, хлеб! Ржаной, пахучий, распоясанный надвое узловатым коряжистым гребнем хлеб, который мать выпекала в печи на широких капустных листьях. Если он подгорал, обрывки листьев прикипали к подовой корке. Домашний хлеб невозможно сравнить ни с чем: ни с городскими буханками-кирпичами, ни даже с розоватыми сайками и «франзолями», которыми славятся в черноморских портах греки-булочники…