Хочешь, я расскажу тебе нашу жизнь? Это было давным-давно, когда ты еще дожидалась меня. В заснеженном городе, по которому шли отряды красноармейцев — с песней и с красным знаменем. Пушистые от изморози крейсеры салютовали пушечным громом. Почуявшие весну, вздыбливались кони бронзовых памятников. И, радуясь обновлению, счастливо смеялись женщины, не опуская ресниц. Глаза у женщин этого города — загадочны и красивы, как белые ночи.
Кончалась зима, но в комнате нашей стояла в вазах черемуха. И ты, победившая смерть, была не дочерью комиссара, а маленькой женщиной, что дождалась своей поры, юной женой, еще отводящей глаза при ласках. Ты сидела на ковре, поджав под себя ноги, и пела мне о девчонке, отогретой черемухой, о чайке, которая снова поднялась в небо, и об огнях кораблей, плывущих по звездной дороге вест-тень-зюйд. Положив голову в твои колени, я слушал мелодии, пришедшие с рассветным туманом. По задумчивости хватало нам только на два припева. Мы снова встречались взглядами, снова тянулись друг к другу, и на ковер отскакивали и там замирали, как павшие часовые, проявившие стойкость пуговицы… Мелодии переселялись в нас. Крейсеры салютовали снова и снова — двум жизням, сливающимся в одну.
Город торжествовал победу. На месте развалин закладывались фундаменты. Солнце снимало с неба маскировочную сетку дождей. В мужских глазах — казалось, чуточку поседевших, — пробуждалась тоска по детям. У женщин, которые дождались любимых, откровенно счастливо напухали губы. У тех же, что не дождались, вспухали невыплаканные глаза… Никто в те дни не скрывал своих чувств. Не скрывала и ты. Улыбалась перед зеркалом, застенчиво радуясь темным созвездиям поцелуев на своих плечах. Ночью мечтала о сыне, который будет похож на меня, — и каждые десять минут я прижимался щекой к твоему животу и вслушивался, гордый собой, боясь пропустить первое движение жизни. А ты, смеясь, утешала, что сын, наверное, спит или так же, как мы, замечтался. Утром я брал твою голову в руки, засматривался в голубизну твоих глаз — и угадывал смутные берега, которых мы никогда не находим. От тех берегов расстилалось море — барки, выпятив грудь парусов, уходили в него, ни разу не оглянувшись на гавань. Бригантины с грациозными стеньгами и узкими, как лица древних египетских женщин, обводами грустно смотрели им вслед, не веря в новью встречи на бесконечных бродяжьих дорогах… Я только не помню, что было раньше: тоска бригантин или плоское лицо Рябошапко.
Потом, через много лет, ты, кажется, часто вспоминала те дни. Зиму, в которую дождалась меня… А жизнь текла своим чередом. Окопы позарастали чертополохом, в противотанковых рвах, которые стали тенистыми балками, селились по весне соловьи. Наши дети — уже возмужавшие — уезжали на окраины Родины, строили новые города — свои Комсомольски. Разгадывали тайны природы, вычисляли формулы немыслимых траекторий и все чаще нацеливались мечтательно в Космос. Но всюду им не хватало друзей: сверстников и бойцов. Тех сверстников, которые не смогли родиться. Земля не дождалась многих Мичуриных, музыка — многих Чайковских, наука — Ломоносовых. И многие девушки плакали по ночам, обреченные на одиночество, потому что их суженые не родились. Плакала где-то и наша невестка: наш сын не родился тоже. Он не увидел солнца, не услышал прибоя на отмелях, не узнал, какими бывают отзывчивыми губы девушек… Разве можно представить мир, который мы потеряли в тех, кто не родился! Может быть, ты, Еленушка, знаешь? Но ты молчишь, уже десять веков молчишь! И даже прячешь глаза под опущенными ресницами.
Так нельзя обижаться, девчонка: ведь я опоздал-то на одну только жизнь! А время спуталось вдруг, и мы очутились в ледниковой эпохе. Смотри: стены сияют, как айсберги. И руки твои напоминают кристаллы. Встряхни, смеясь, головой, распуши свой иней, хочешь, я расчешу его льдинкой? Подо льдом, наверное, хорошо. Тяжко только, что замерзает кровь. Но я люблю тебя, Вест-тень-зюйд! Ты — метель моя нежная, вьюга! Я люблю целовать твои заснеженные глаза. И бросать в твои окна черемушные охапки норд-оста.
…Почему так долго тянется ночь? Коптилка вся уже выгорела, а рассвет не приходит. Может быть, вышибить в окнах лед?.. Нет, Еленка не мраморная. Еленка — мертвая. Мертвая навсегда. И, быть может, рассвет вообще никогда не наступит. Что ж, это будет самая высшая справедливость.
Справедливости не существует. Почему, например, мертвые корабли не хоронят в глубинах моря? Под плач ветра. В гирляндах-венках из пены. И почему на могильных курганах волн не ставят памятников-маяков или хотя бы простых деревянных крестов — мачт, перечеркнутых реями? «Здесь, под этой волной, покоится прах «Сатанэлы» — шхуны, влюбленной при жизни в полные ветры». «Шестнадцатипушечпый бриг «Меркурий». Погиб, как равный с бессмертием, в бою». «Сидней, Ливерпуль и Одесса, ревущие сороковые широты помнят тебя, «Голубая Ласточка», и скорбят». «Чайному клиперу «Патна» и его экипажу — от моряков». «Все смертно — вечен только Восточный ветер. Баркентина «Джуди» из Глазго». «Плюю на мыс Гвардафуй. Фрегат «Ундина»… У Абукира и Трафальгара, в Цусимском проливе, у Скагеррака на месте Ютландского боя, — всюду, где братские могилы кораблей, — стояли бы черные обелиски смерчей — без надписей, без проклятий и оправданий: немое раздумье, оставленное потомкам. Живые суда собирались бы здесь, застопорив двигатели, хранили б минуту молчания. Разве память не есть изначальной тропой справедливости?